Американская мечта - Норман Мейлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне захотелось разбудить ее, чтобы немного поболтать. Я сконцентрировался на этом желании так сильно, что она заворочалась во сне, но потом – как будто усталость, от которой ей предстояло избавиться, возмутилась тем, что к ней относятся недостаточно почтительно, – ее лицо вдруг постарело, стало лицом женщины средних лет, упорство и упрямство проложили беспокойные линии вдоль носа, скривили рот, и она застонала, как инвалид, которому охота поплакаться: «Я заболею, если проснусь раньше времени, – отдельные жизни, которыми я живу, должны еще успеть сойтись воедино», – и я подумал: «Ладно, спи, покуда спится». Она расслабилась, и улыбка, легкий локон удовольствия, овеяла плотским запашком развившийся локон ее губ.
Над головой у меня висели часы. Было три минуты четвертого. В половине шестого я должен был явиться на допрос к Робертсу. Я встал, осторожно отделившись от нее, чтобы не потревожить ее сон, и оделся. В комнате было тепло и сухо. Газовый обогреватель все еще работал, воздух был спертым, но запаха газа почти не было, он улетучивался через вытяжку плиты, – и мне вдруг подумалось, что мое состояние подобно пирогу в теплой печи, да, именно это ощущала сейчас моя кожа. Я оделся, но бритву не стал искать. Побреюсь дома. Прежде чем уйти, я присел и написал ей записку:
«Как сладко ты спишь! И какое дивное это зрелище! Надеюсь увидеть тебя, прекрасная, как можно скорее».
Но будет ли она дома, когда я смогу наконец вернуться? И я снова чуть было не разбудил ее. «Постараюсь прийти сегодня вечером, – приписал я в скобках чуть ниже. – Если тебе нужно будет уйти, оставь записку, когда и где тебя можно найти». И тут во мне вспыхнула ярость. Смогу ли я еще когда-нибудь сюда вернуться? Мысль о Лежницком разверзла могилу у меня в душе.
Ну, ладно, я затворил за собой дверь, потихоньку, чтобы замок не щелкнул слишком громко, и стал спускаться вниз по лестнице, ощущая на себе любопытные взгляды. На улице свежий воздух ворвался в мои легкие, как невнятный сигнал тревоги. Я вернулся в мир, он был тут как тут, гудок автомобиля полоснул по ушам, как вопль отчаяния в канун несчастливого нового года, опасность повсюду подстерегала меня. Думаю, я все еще был пьян. Мысли мои были ясными, даже чересчур ясными, и где-то на уровне глаз в мозгу жила боль. Но сама боль была все же не столь мучительной, как мысль о том, что она может продлиться не одни сутки. Тело мое было пьяным. Но нервы его ожили, плоть чувствовала себя обновленной – идти было почти приятно, потому что я ощущал, как при каждом моем шаге напрягается каждая мышца. И воздух, проникая мне в ноздри, приносил с собой собственную предысторию – мятущиеся души с речного дна и известняк, растоптанный копытами лошадей и колесами фургонов минувшего столетия, собаки на углу, и «жареные собаки», и запах жира, на котором их жарили, запах самой нищеты, выхлоп газа из автобуса (египетская мумия, живущая в недрах своего гниения), миг растерянности и удушья, какой бывает, когда одного из сцепившихся в драке подростков вдруг хватает за шиворот полицейский (Дебора, должно быть, умерла с таким вот газом в легких) – и тут я явственно услышал вдалеке за городом яростный гудок локомотива, увозившего меня на поезде поздно ночью на Среднем Западе, и его железный грохот взрывал темноту. Сто лет назад первые поезда пересекали прерию, и от их гудков стыла кровь в жилах. «Поберегись, – кричали они. – Стой и не двигайся. К этому паровозу прицеплено столетье маньяков, в нем таится жар, способный спалить землю». Как, должно быть, было страшно первым непуганым животным.
Я взял такси. Водитель курил сигару и всю дорогу толковал о Гарлеме, о том, как он категорически отказывается ездить туда. В конце концов мне удалось отключиться от звука его голоса, я сидел на заднем сиденье, одолеваемый неудержимым желанием выпить. Не помню, доводилось ли мне прежде хотеть этого столь же сильно, все во мне взывало к спиртному, – так разбитая ваза вопиет о том, чтобы ее поскорее склеили: в ту секунду, когда я подумал о Лежницком, я почувствовал, что треснул пополам, – я сидел, выпрямившись, на заднем сиденье, и липкий пот заливал меня, и я с огромным трудом удерживался от просьбы остановить машину всякий раз, когда мы проезжали мимо бара. Помню, что я стиснул челюсти, плотно сжав зубы, мне хотелось выпить, я мог бы выпить, но я знал, что если я – любитель выпить, которому виски способно заменить в жилах кровь, – сейчас приму хоть стаканчик, то все пропало, ловушка захлопнется, виски подействует на меня как опиум. Мне нужно прожить этот день, продержаться, продержаться и не пить, не пить, пока я не вернусь к Шерри – это было первым пунктом нового контракта, который я мысленно заключил сегодня утром. Я вдруг вспомнил о Руте, желание выпить было связано с воспоминаниями о ней. Больной, вспотевший, дрожащий от ужаса, я все же явственно представил себе Руту, прижатую к цветам из красного бархата, красного перца моих желаний, сатанинские бездны разверзлись предо мной при мысли о том, что я могу нырнуть в бар и позвонить ей.
– Рута, припоминаете ли вы вашего доктора, безумного доктора, который был ничуть не лучше, чем его пациент?
Короткая пауза.
– Ах, да. Гений.
– Гений представляет себе вас на коленях у парней в синей форме.
– Нью-йоркская полиция – ребята приятные, если дело того стоит.
– А вы не хотели бы ненадолго расстаться с ними?
– Только ради еще более тщательного осмотра, дорогой герр доктор.
– Почему бы вам не прийти ко мне на прием?
– Но ваш кабинет нынче закрыт.
– А как насчет ирландского бара на Первой авеню?
И мы пили бы там с нею несколько часов подряд, а затем исчезли бы в каком-нибудь немецком клоповнике, именуемом гостиницей, и забрались бы на постель, испоганенную рехнувшимися молекулами многих тысяч совокуплений, сотен педерастических совокуплений и дьявольскими наречиями всех языков, какие только есть на свете. Мы уставили бы пол возле постели пустыми бутылками из-под виски: в первый день – одна, во второй – две, на пятый – пять.
И снова сердце мое забилось, как пойманная птица. Я находился в бегах. Как мелкий уголовник, я продал прошлой ночью свои драгоценности Сатане, а уже на следующее утро пообещал подарить их, услышав чей-то детский шепот. У меня возникло ощущение, будто я заронил свое семя в два разных места во время двух путешествий. В морскую глубину лона Шерри и в пряную кухоньку Руты. А во второй раз с Рутой – куда? Я не мог вспомнить, и тот акт – раз Сатане, раз Богу, – казалось, приобрел для меня сейчас огромное значение, куда большее, чем Лежницкий, чем Дебора и отец Деборы, – мое сердце было все в мыле, как загнанная лошадь, – и даже большее, чем желание выпить.
Знаете ли вы, что такое психоз? Доводилось ли вам исследовать его катакомбы? Я дошел до самого конца моей путеводной нити, она натянулась, и я чувствовал, что она вот-вот оборвется.
– Он голосует, а я даже не гляжу на него и еду мимо. А на перекрестке стоит полицейский…
Моя душа пустилась в погоню за миллионами рыб, в которых превратились исторгнутые мною сперматозоиды, а мозг парил где-то позади, собираясь уплыть прочь.
– И он задает мне жару. Легавые тут просто помешаны на неграх.
– Остановитесь здесь.
– Ладно, короче говоря…
– Вот вам за проезд.
Свежий воздух вернул меня к жизни. Я подходил к бару. Подошел к нему. И ноги пронесли меня мимо.
Пот уже не стекал с меня каплями, он струился ручьями. Я был очень слаб, но понемногу возвращался к своим многочисленным ролям: университетского профессора, ведущего телепрограммы, маргинальной личности, писателя, человека, находящегося на подозрении у полиции, пьяницы, новоиспеченного любовника малютки по имени Шерри. У меня снова были корни, семейные корни: отец из евреев-иммигрантов, мать из протестантов – банкиры из Новой Англии, правда второразрядные. Да, я снова вернулся к жизни и к живущим. И поэтому мне удавалось проходить мимо баров. Они оставались позади, словно верстовые столбы, я радовался расстоянию, пройденному мною от того перекрестка, где меня подстерегала опасность. Мои чувства съежились до забот бизнесмена, которому грозит банкротство.
Я купил несколько газет, снова взял такси и поехал домой. По дороге я просмотрел газеты. Мне не пришлось перелистывать их в поисках интересующих меня новостей. Они кричали о себе с первой полосы, сообщали о самоубийстве, приводили различные сведения обо мне и о Деборе, половина из них была верными, половина неверными, они обещали, что история эта будет занимать их еще дня два и, может быть, станет главной темой субботнего выпуска, они намекали – но весьма туманно, – что полиция расследует это дело, они объявляли, что я не желаю давать каких бы то ни было комментариев, что Барней Освальд Келли тоже не желает давать никаких комментариев и что телестудия и университет также от них воздерживаются. Какой-то не названный по имени университетский коллега сказал им, если верить газете, что мы были «превосходной парой». В двух газетах была опубликована одна и та же фотография Деборы. Чудовищный снимок, и к тому же очень старый. «Одна из красивейших дам высшего света начинает новую жизнь», – гласил заголовок, а под ним была изображена Дебора. Она казалась толстой и уродливой и почти идиоткой, потому что ее снимали на выходе из лимузина в день свадьбы в тот момент, когда она улыбалась замороженной высокомерной улыбкой, словно желая спросить фоторепортера: «Может быть, я должна именно такой предстать перед читателями?»