Зауряд-полк. Лютая зима - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь, на площадке перед вокзалом в Севастополе, отнюдь не вся Россия смотрела на Ливенцева с упованием; смотрел на него один только подпоручик Ломакин, притом с явной ненавистью, исподлобья, представляя, может быть, неотвязно, как вот сейчас благодаря этому формалисту-прапорщику, человеку явно безмозглому, он стоит в двадцати шагах от своей, может быть, умирающей жены.
Наконец, появился из выходной двери вокзала царь, такой маленький и невзрачный рядом с длинным Петром Николаевичем и министром двора – старым, седоусым Фредериксом. Проверенная толпа и жандармы нестройно и как-то незвонко на холоде закричали «ура». Крикнул было один раз и Ливенцев, но тут же осекся, наблюдая за подпоручиком: именно этот момент был самый опасный, – именно теперь нужно было оправдать упования и надежды Черокова, и Пернатого, и Полетики…
Подпоручик держал руки по швам, и он не кричал «ура». Вот что смутило Ливенцева и наполнило его острой тоской ожидания. И, сам не зная, как это у него получилось, Ливенцев обнял правой рукой подпоручика за талию, обнял как бы вполне дружески, потому что не хотел, чтобы он глядел на него так сердито исподлобья, но, конечно, только затем, чтобы тут же схватить его правую руку, если ей вздумается выхватить браунинг из кармана шинели.
Он понимал, конечно, что должен был задержать эту правую свою руку у козырька, но помнил и обязанности своих людей, охранявших путь: смотри зорко в поле и чести не отдавай.
Это чувство острой тоски тянулось несколько минут, пока машины с царем и свитой одна за другой не обогнули площадку и не скрылись при криках «ура» толпы, хотя и проверенной, но совсем не скричавшейся.
– Теперь можете идти к своей жене, подпоручик, – сказал Ливенцев, свободно вздохнув и улыбнувшись.
– А может быть, и вы пойдете со мной? – вызывающе предложил тот.
– Зачем же идти мне с вами?
– А так, убедиться, что я – Ломакин и что у меня жена умирает!
– Ну что вы, что вы, – «умирает!»… Вы сейчас почувствуете себя счастливым отцом… До свиданья!
И Ливенцев пошел от него, но все-таки оглянулся посмотреть, идет ли он действительно к больнице. Никем уж теперь не останавливаемый, Ломакин шел именно в том направлении. Ливенцеву не было стыдно за свою излишнюю подозрительность: он знал, что если бы они поменялись местами с Ломакиным, то Ломакин сделал бы то же самое, что и он, а может быть, даже отправил бы его в жандармскую комнату для обыска.
Когда Ливенцев шел к себе на Малую Офицерскую, он шел во флагах и звоне колоколов. Холодный бора неистово трепал появившиеся всюду на домах флаги, звонили во всех церквах, как на Пасху. «Красный звон, малиновый звон, – думал Ливенцев. – И потому только этот звон, что приехал какой-то маленький, рыженький, хлипкого вида человечек, один из виновников бойни, невиданной и неслыханной в мире, – приехал, чтобы посмотреть на наших ратников ополчения и сказать им: „Молодцы! Я вижу, что вы годитесь уж к тому, чтобы умереть за меня, за отечество и за веру… каждый за свою веру, разумеется, потому что не у всех у вас медные кресты на фуражках, есть кое у кого и шестиугольные медяшки вместо крестов… Итак, вы – готовое блюдо войны, и вы будете съедены там, в окопах!“» Не этими словами, как-нибудь иначе, но по смыслу будет сказано именно это, и ратники в ответ должны будут прокричать «от сердца» согласно: «Рады ст’ратс, ваше величество!..» Главное, чтобы у всех ударение приходилось на «ство» и чтобы никто не отстал в этом крике.
Теперь, когда Ливенцев шел в толпе по Нахимовской, он пытался даже представить себе, что было бы, если бы подпоручик Ломакин был совсем не подпоручик и не Ломакин, а какой-нибудь Принцип-второй, гимназист восьмого класса, террорист, выполняющий приказ других террористов, постарше, меткий стрелок и фанатик, с твердыми руками и сердцем, и вот ему действительно удалось сделать два-три выстрела один за другим, – что было бы тогда?..
Ливенцев не был художником, но запас его воображения, необходимый ему как математику, был достаточен, чтобы представить на освободившемся престоле кого-либо другого из весьма многочисленной царской семьи, – может быть, гораздо более умного, более способного править и потому еще более опасного, чем этот царь. И пока он шел и перебирал в уме того и другого из великих князей, хоть сколько-нибудь ему известных, начиная с верховного главнокомандующего и кончая только что виденным на вокзале длинным и тонким его братом с лошадиным лицом, он приходил к одной прочной мысли: «Не стоит!.. Не нужно!..»
Ему вспомнился старик плотник, на Корабельной имевший небольшой дом, в котором он поселился было, прежде чем попал на Малую Офицерскую к Марье Тимофеевне. Этот костистый старик за два дня, что пробыл в его доме Ливенцев, совершенно извел его длинным рассказом о том, как он «сколько разов яво видал, великого князя Миколай Миколаича…»
– Да, господи, я ж яво – вот все одно как вас теперь вижу, так яво!.. Высо-кай, страсть!.. Ку-да-а! Прямо столб мачтовый!.. А я же яму, Миколай Миколаичу, сказать бы так, псарню делал в яво имении. Огромадное такое помещение, на целых на триста собак! Там и борзые, там и гончаки, там и меделяны, – ну, решительно всяких сортов собаки. И он, Миколай Миколаич, придет, бывалыча, и стоит и смотрит, – ну, прямо сказать, как простой какой помещик, придет и станет. Ты себе топором орудуешь, балку тешешь, а он глядит, прямо как простой. Эх! Это ж и князь! Прямо надо всеми князьями князь!..
Домишко старика был тихий, и комнаты наверху в нем (он был двухэтажный) глядели в сад с абрикосами, но сам старик до того надоел Ливенцеву за два дня своими рассказами все о той же псарне и трехстах собаках великокняжеских, что он не выдержал и пошел искать другую квартиру.
И теперь, подходя к дому, где жил, он думал: «У того „Миколая Миколаича“ есть хоть это внешнее качество, способное поражать толпу, – высокий рост. А этот и ростом не взял – не за что ухватиться жаждущему обожания рабскому глазу. Так, замухрышка какой-то, царишка, зауряд-царь!»
IIВ «Положениях о дружинах ополчения» (конечно, подписанных его величеством) поручик Кароли отыскал, что он имеет право именоваться зауряд-капитаном, если, скажем, внезапно умрет подполковник Пернатый, и ему, Кароли, вновь придется командовать ротой. А при случае он мог бы попасть на такую должность, которая произвела бы его сразу и в зауряд-подполковники.
Это открытие развеселило больше всех в дружине прапорщика Ливенцева, так как гораздо больше других он был склонен к игре мысли и шуткам.
– Все мы знаем слово «заурядный», – говорил он как-то, – значит это слово – рядовой, обыкновенный, встречающийся сплошь и рядом, на каждом шагу. Вообще, в этом именно роде… Но нужно же было какому-то военному в главном штабе перевернуть это слово так, чтобы «зауряд» значило повышение человека в глазах общества, а значит, и в его собственных глазах! Вот это фокус!.. Кстати, правда ли, я слышал, будто мой ротный, Пернатый, завел себе зауряд-жену?
Это говорилось перед приездом царя в канцелярии дружины, и Урфалов, который почему-то все и обо всех знал, неторопливо стал объяснять ему:
– Изволите видеть, это была горняшка в одном шляпном доме, потом попала она к капитану Бородину Бахчисарайского полка, а как полк ушел отсюда на позиции, то, стало быть, Настя осталась ни в тех, ни в сех… Вот наш старик ее и подцепил… Действительно, зауряд-жена!
И когда по вечерам по людным улицам – Нахимовской, Большой Морской, Екатерининской – гуляли подполковники Мазанка и Эльш, с предательской уже сединою в усах, но с горячими еще сердцами, и, разглядывая встречных женщин, мечтали о бескорыстной, как в поэтических сказках, любви, более молодой Мазанка говорил увальню Эльшу:
– Вы на этих всяких приличного вида и под зонтиками – не зритесь! Черт их знает, кто они такие! Пристанешь к ней, а она тебе вдруг публично по роже даст – и что тогда будешь делать?.. Мы уж лучше за этими вот шары будем гонять, какие в белых горжетках ходят и с одними ридикюльчиками, а зонтиков никаких не признают. Тут уж ошибки не будет. Эти уж действительно наши дамы, зауряд-дамы, и бешено ищут они себе кавалеров на ночь – зауряд-кавалеров.
Зауряд-Багратион, Аврамиди, отнюдь и никогда не служил ни в каком присутственном месте, он был торговцем; но вот его сделали зауряд-чиновником военного ведомства, и он стал носить погоны чиновника на тужурке из очень дорогой материи защитного цвета; и те наградные, какие он получил в первый месяц своей службы в дружине, были тоже, так сказать, зауряд-наградные, то есть как бы наградные, а на самом деле деньги, ассигнованные для веселой пирушки с преферансом, любителем которого был полковник Полетика.
О том же, что сам Полетика был вовсе не командир дружины, а тоже какой-то зауряд-командир, сплошное «вроде», «как бы», «будто бы» командир, а на самом деле туман, рамоли, мистификация, – знали, конечно, все в дружине.