Истоки - Ярослав Кратохвил
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бара! Баринка! Барка!
При виде хлеба у собаки вспыхнули от алчности глаза. Она уже не убегала от пленных, как вчера. И с каждым осторожным шажком, приближавшим ее к ним, алчность в ее глазах сменялась покорной мольбой. Правда, она еще отскакивала от всякого сильно брошенного куска, и уносила подачки, как добычу, в лопухи, чтоб там с жадностью проглотить ее.
В конце концов немцу Гофбауэру удалось погладить суку по облезлой спине; это вызвало откровенную ревность Гавла. Стараясь завоевать сердце собаки, он отлил из своей порции немного похлебки в ржавую банку, валявшуюся под ногами. Собака задрожала всем телом, когда он прикоснулся к ней, и поджала хвост.
— Барушка, ну, ну, Баринка, — успокоительно бормотал Гавел.
20
Прапорщик Шеметун воспользовался поездкой в город по делам службы для своих личных дел и вернулся на Обуховский хутор лишь на другой день. Зато он заехал по дороге в Александровское и захватил с собой в качестве переводчика управляющего Юлиана Антоновича. По приезде в Обухове оба первым долгом отправились к пленным офицерам.
Хороший немецкий язык Юлиана Антоновича пробил первую брешь в стене отчуждения, которая облегла офицеров. Они сразу воспряли духом — и немедленно заявили множество просьб. Им хотелось бы свободно выходить из дому (убегать они, разумеется, и не думают), им нужен денщик, нужен самовар, и хорошо бы им получить в свое распоряжение кухню, которая была в их домике. Юлиан Антонович обещал привезти им собственный самовар.
Шеметун, чувствовавший себя скованным среди людей, которых он не мог понимать, только утвердительно кивал, багровея и хмурясь, на все просьбы, передаваемые Юлианом Антоновичем. Зато он успел-таки заметить некоторые особенности, которые с первых же дней отличали пленных офицеров в новой для них среде. Уходя, он с серьезным и церемонным видом принял поклон обер-лейтенанта Грдлички и всех других пленных, теснившихся за ним. Шеметун рад был снова очутиться на вольном воздухе; он повел Юлиана Антоновича к коровнику, где размещались пленные солдаты.
Здесь он чувствовал себя свободнее.
— Ох! — воскликнул он, когда дверь открылась, и в нос ему шибануло спертым воздухом, густым, как сироп. Потом он засмеялся и сказал:
— Ох, не наш дух, не православный!
Из темноты, поначалу ослепившей обоих, смотрели на них блестящие глаза. Пленные, уже предупрежденные об их посещении, сидели на нарах и стояли в проходах.
Первым делом Шеметун громовым голосом распорядился открыть двери настежь и, только выждав некоторое время, вошел внутрь. В сопровождении Юлиана Антоновича он произвел смотр пленным весьма достойно; его широкие плечи вполне могли бы принадлежать хотя бы и генералу. Он прошел вдоль нар, провожаемый множеством любопытствующих взоров.
Пленные, внимательно следившие за ним, стояли беспорядочно, молчаливой толпой. И лишь когда Шеметун о Юлианом Антоновичем возвращались к выходу, хмурое молчание внезапно нарушил выкрик:
— Смир-но!
Шеметун и Юлиан Антонович, не ожидавшие ничего подобного, вздрогнули. Они теперь только заметили, что пленные в этой части коровника не торчат как попало, а выстроились ровной шеренгой, и по команде «смирно» все энергично вскинули подбородки.
— Вот черти, испугали! — весело сплюнул Шеметун. — Что это?
— Was ist das? — приветливым тоном перевел Юлиан Антонович.
— Чехи! — доложил правофланговый с шестью белыми звездочками на петлицах.
— Ничего не понимаю, — возразил Шеметун. — Какие чехи?.. Ну, все равно… Славно они это проделали. Чехи-орехи… Здравия желаю! Вольно!
Оба встали в дверях, и Юлиан Антонович бросил в тишину коровника вопрос:
— Кто тут старший по званию?
Вперед вышел тот же пленный с шестью белыми звездочками:
— Я!
Оттого, что он выступил из ряда, в шеренге образовалась брешь, и через эту брешь стало видно что-то белое; Шеметун, предоставив Юлиану Антоновичу разговаривать с пленным, заинтересованно подошел. Шеренга пленных охотно и молча расступилась перед ним.
Шеметун увидел на досках вдоль нар ряд белых листков, образующих такой же ровный ряд, как и сами пленные.
— Что это? — спросил он и, сдвинув брови, напрягая зрение в полутьме, прочитал на первом листке: «Бау-эр»…
— Кто это писал? — с живостью спросил Шеметун.
— Я, — в третий раз шагнул вперед человек с белыми звездочками.
— Вот как! Вы умеете писать по-русски?
Бауэр взглянул на Юлиана Антоновича, и тот немедленно повторил вопрос по-немецки.
— Да, — ответил Бауэр.
— Wo haben sie gelernt? [109]
— Дома.
Шеметун, — в течение всего этого допроса Бауэр смотрел ему в глаза, — кинул на Юлиана Антоновича торжествующий взгляд и стал кричать Бауэру, словно тот был глухой:
— Вы, может быть… по-русски… понимаете, разумите… немного? А?
— Да.
Шеметун в восторге хлопнул себя по бокам.
— Отлично! Ишь, артист! Еврейчик-то, а? Юлиан Антонович, да мы с вами… Америку открыли! Вот вам и начальник канцелярии!.. Завтра — ферштейн? — шагом марш!
Юлиан Антонович — скорее из желания выказать любезность, чем из деловых соображений, — спросил Бауэра, сможет ли он вести дела канцелярии, вернее, занимался ли он когда-нибудь письмоводительством и желает ли он работать в канцелярии.
— Да. Да. Да, — четко отвечал Бауэр на все вопросы.
— Да, да, да! — развеселился Шеметун. — Браво, молодец! Да, да, да!
Он подозвал своего фельдфебеля и приказал:
— Завтра утром вот этого — в канцелярию! Понял? А остальных — на двор, чтоб не портили мне воздух и стены. После войны Юлиан Антонович собирается тут коров держать, ясно?
— Да! — в один голос с фельдфебелем невольно воскликнул и Бауэр; Шеметун расхохотался:
— Ну да, да! Ничего, увидим. Немец-то! Артист! Да, да! Да? — Да, да, да!
С Шеметуном смеялся и Бауэр, смеялись все пленные.
* * *Когда Шеметун ушел и двери коровника открыли настежь, пленные с заново пробудившимся интересом подходили смотреть на чудные листочки, прилепленные к доскам хлебным мякишем и слюнями. С трудом разбирали непривычную письменность, спрашивали:
— А это что за буква?
— Это «бэ», — с достоинством объяснял Беранек.
Складывали по слогам:
— Ба… Ба-и-эп…
— Бауэр! — с пренебрежительным высокомерием поправлял Беранек,
У самого Бауэра с этих пор ни для кого не находилось времени. Он принял весьма озабоченный вид, хотя гордость и радость так и распирали его. Даже самым близким знакомым он отвечал теперь скупо, но мягко и степенно. И теперь на каждом шагу он наталкивался на стену почтительности и доверия.
Гавел, снова ободренный всем этим, ходил по коровнику настоящим хозяином и нарочно забредал в дальний конец, где сидел его враг, вольноопределяющийся Орбан. Перед Гавлом расступались, а он громко хвастал:
— Ну, теперь прищемят хвост господам немцам и мадьярам!
Вечером Беранек, ни слова не говоря, взял башмаки Бауэра и, не слушая его протестов, долго и тщательно начищал их полой своей шинели:
— Чтоб не посрамить чешского звания!
21
Когда на следующее утро артельщик привел унтер-офицера Бауэра в канцелярию, помещавшуюся в домике прапорщика Шеметуна, то Бауэр первым долгом аккуратно сложил пожелтевшие, запыленные бумаги, валявшиеся на столе и в двух ящиках, смел со стола всякий сор — ржавые, поломанные перья, окурки, пепел, табачную крошку и пыль, — потом соорудил импровизированный чернильный прибор из пустой папиросной коробки и пузырька чернил, а в крышку другой, удобной для этой цели коробки, сложил две ручки и обломок карандаша, которые он нашел под бумагами. Все, что беспорядочно стояло в комнате, он разместил так, как ему казалось лучше; в довершение уборки он подмел бы и пол, если бы было чем.
От всего этого существенно изменился вид комнаты, на побеленные стены которой падали лучи солнца, пропущенные через листья герани на подоконнике.
Шеметун, войдя в канцелярию часом позже, удивленно присвистнул.
— Леля, Лелечка! — позвал он Елену Павловну, а Бауэру сказал: — Gut, gut [110].
Пришла Елена Павловна; Шеметун, обведя рукой преображенное помещение, проговорил:
— Посмотри, Лелечка, каков волшебник! Что значит немецкая школа! Вот такой порядок поди навели теперь и в твоей волынской деревне.
Светловолосая женщина окинула взглядом стол, канцелярию и лишь потом остановила глаза на Бауэре. Слегка покраснела, когда он поклонился ей подчеркнуто учтивым, на европейский манер, поклоном, — она к этому не привыкла. Наклонилась к бумажке, исчерканной Бауэром, когда тот пробовал ржавые перья, и вдруг довольно живо спросила: