Семнадцать левых сапог. Том второй - Вацлав Михальский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Расскажите, Алексей Степанович, – нарушил молчание Павел, – расскажите, как это все было с вами?
– Что было, то было. Можно и рассказать… – Адам начал говорить тихим хрипловатым голосом. – Что было, то было. Когда взяли меня в плен, контуженный был. Потом пригнали нас, колонну, на станцию, там лагерем стояли три дня: позаписали всех – и в товарняк, по шестьдесят человек в двухосный вагон. Окна забиты, на полу солома. Лезвие от стального ножа у одного парня осталось, так мы этим лезвием доски в полу выпилили. Подождали, как на подъем поезд пошел, я первый в дыру спустился. К утру дело шло, светало. Упал я на шпалы. Упал и, как последний вагон надо мной прошел, вскочил я и ходу! Лес был метров двести. Оглядываюсь: еще четверо ребят за мной бегут. И тут стрельба началась. Поезд остановили. В общем, я один до леса добежал. Две недели среди леса скитался, оголодал, вышел к дороге – и прямо на фрицев. Они трое шли по дороге. Меня увидали издали, может, и прошли бы они мимо, а я бежать. Ну, тогда сразу поняли, кто я такой, и за мной. Лесок редкий, так что я у них на виду бежал. Какие у меня силы!.. Так они меня, как зайца, обкружили, улюлюкают. В общем, руки ремешком, за спину и погнали впереди себя. Так мой первый побег и кончился.
Адам замолк, выбил сгоревший табак из трубки на ладонь и аккуратно положил его в пепельницу.
– Ну, долго ли, коротко ли попал я через неделю в Владимиро-Волынский лагерь военнопленных. Там еще две недели побыл, и меня среди других повезли в Германию, на этот раз довезли в Южную Баварию. Там в одном местечке нас, русских, французов, чехов, поляков, четыреста человек на каменоломне работало. Содержали, как скотину, но лучше, чем в лагере. Убежать оттуда, говорили, нельзя. Бежать надо было через Германию и через всю Чехословакию, сотни километров пройти надо было, и любой пацан мог задержать.
Я, еще один Семенов из Астрахани и киргиз один Миша все-таки решились бежать, чем гнить. Думали, если к своим не добежим, прибьемся к чешским партизанам. Сбежали мы втроем. Всю ночь бежали, бежали по лесу, а как рассвело, слышим: дрель на каменоломне визжит. Выходит, всю ночь кругаля давали и к утру снова на своем месте. Метров триста от каменоломни. Забились в кусты, прижались один к одному спинами, а тут снег пошел, густой, мокрый. Начало апреля, а тут снег, все белое стало. Это нас и спасло, что далеко не ушли, под носом искать никто не вздумал. На четвертые сутки, ночью, подошли к железнодорожной будке. В сарае у этих немцев Миша-киргиз гуся нашел жирного и оклунок пшеницы, пуда на два вытянул. Гуся в лесу съели, огонь побоялись разводить, и целый день спали, как убитые. Четыре дня без еды, совсем уже было доходили, а тут гусь этот так нам сил поддал, что мы вечером пшеницу по карманам поделили, чтобы нести легче, и как рванули вперед. – Глаза Адама, светлые и маленькие, наполнились живым блеском.
– В ту ночь мы столько прошли, сколько в другой раз за три ночи не проходили. Границу чехословацкую перешли и так далее… Голодные, холодные шли и так далее… На сороковой день на парня и девушку в перелеске наткнулись. Они нас не испугались. Еды пообещали принести и не обманули. Через час хлеба принесли, две булки, масла сливочного, переодеться нам всем троим. Ну, после этого мы осмелели и вскорости попались на лесника-немца. Он нас под ружьем посадил на землю обманным путем, а мальчишку послал в село за подмогой. Делать нечего, я говорю Мишке-киргизу, он ближе ко мне сидел:
– Говорю «три» – бежим в разные стороны! Он Семенову сказал, Семенов кивает, что согласен. Мы так все в конце концов поняли, что у него, у лесника, двустволка. Значит, самое большое двух достанет, а третий невредимый убежит.
– Три! – говорю. – Адам хлопнул легонько ладонью по столу. – И как шарахнули мы в разные стороны, не оглядываясь! Я сам через кусты, напролом. Бах! Ба-бах! Два раза. Я как рванулся опять в низину, в лес. Так с тех пор ни Семенова, ни Миши-киргиза никогда в жизни не видал. Шел одиночкой. Страшно одиночкой, но потом мне для опыта пригодилось. Уже на Украине передали меня в руки немцам в одной деревеньке. Опять голод меня из лесу выгнал, да и во многие деревеньки я заходил, уже и жить оставляли сколько раз – отказывался. А тут постучал вечерком в третью хату от леса. Хозяин открыл, по-русски со мной говорит, приглашает. Вошел. И что-то не сажусь, что-то мурашки по спине пошли… И только в дверь назад, а он, бугай, как мне подножку дал, сшиб, насел, руки заломил. Я и от ветру клонился, а не то что с таким бугаем красномордым тягаться. Но и я ему головой тоже юшку пустил. И тут три здоровенных парня на пороге тут как тут. Мальчик его, потом я понял, бегал за ними. Вот так и поймался. Сколько всякого прошел, тысячу километров по чужбине, а на родной земле… В общем и так далее…
Попал я в город Ясло, в полицейский участок привезли. Там били на станке. Такой станок специальный: ноги зажимаются, тебя через станок перегинают и руки к ногам привязывают. Это в первый же день били, и офицер, который там был, ногою у меня на станке три зуба выбил. Вот вместо этих! – Адам показал три передних верхних металлических зуба. – Потом овчарками допрос вели. Две недели я там побыл, добили меня до такой последней степени, что смерти хотелось. Потом в этом же городе в тюрьму сдали. В камере такая теснота и такое… – Адам отчаянно махнул рукой. – Поляки сидели и западных украинцев немного. Я с ними по-русски поздоровался – никто и ухом не повел. Ладно, думаю, не до гостей им. А тут мальчишка подошел ко мне лет шестнадцати, русский, Коля, отвел меня в свой закуток. Он мне, спасибо, и подсказал: когда, говорит, перед едой – молись, иначе сдохнешь здесь. Стал я молиться усердно. И поляки ко мне свои отношения переменили, стали свою баланду отдавать. Они все местные были, им передачки всем почти носили. Стал я еще внимательнее молиться – стали хлеб мне свой отдавать. За три недели, что я там побыл, отъелся, почувствовал – окреп. В скором времени отправили меня в Дрогобыч, в лагерь военнопленных. Там опять немножко побили на допросах: «Зачем бежал?» Я на своем стою: «Дома жена, пятеро детей, кормить их некому, бежал, дескать, чтобы их обеспечивать».
Уже в последний день августа выводят меня из одиночки во двор и перед строем военнопленных поставили. И переводчик лагеря приговор мне зачитал: «Русский солдат Зыков Алексей Степанович, тысяча восемьсот девяносто восьмого года, за двукратный побег, за воровство у немецких крестьян за время побега, за связь с чешско-словацкими партизанами, за грабеж и бандитизм приговаривается к смертной казни».
И отвели обратно в каморку. Трое суток смерти ждал, прислушивался, глаз не сомкнул. На четвертые сутки задремал, и тут дверь как расхлопнется – светом меня всего и обдало, как варом. Все, думаю, ящик! Два русских наших полицая, я б их и сейчас узнал, руки мне цепью сомкнули и во двор вывели. Машина легковая стоит только вымытая, капли воды на крыльях светятся. Офицер немецкий, обер-лейтенант, говорит: мол, к бауэру тебя отвезу, к крестьянину, значит. Машиной – на вокзал, оттуда поездом. Он меня и доставил в Освенцим вместо бауэра. Там в конторе эсэсовский капитан меня принял.
Про то, как там было, и рассказывать не хочется. Когда вспомнишь, жуть берет. Как ветер повернется с крематориев, так оттуда паленым мясом, человечиной. С ума люди трогались и на проволоку бросались. А все-таки и там наши люди и честь, и совесть, и гордость понимали. Святых людей много я там встретил…
Гуля вскипятила еще чаю, и они с Павлом еще долго слушали рассказ Адама об Освенциме и о том, как он бежал оттуда со Славиком. От этого разговора хмель как рукой сняло, и время летело быстро-быстро.
– Пять месяцев мы с ним, со Славиком, скитались, все к линии фронта шли. Когда сбежали, весу у нас было килограммов по сорок в каждом. Ели сырую картошку, там ее у поляков много в полях, морковку ели. Помню, как цибарку утянули мы в одной деревне со двора и как сварили первый раз картошки, так полтора ведра этих и съели. Конечно, это можно и не поверить, чтобы два мужика по сорок кило весом полторы цибарки картошки съели. Но что было, то было. И живые остались. В общем и так далее… Фронт уже подходил к нам навстречу. Зашли в одну деревеньку, и там нам сказали, что немцев уже нет, а утром заезжало четыре танка русских и уехали и что мы, значит, на свободной земле, – обнялись мы со Славкой и заплакали.
Рядом оказался городок, уже занятый нашими советскими войсками. Мы хотели сразу идти туда, но сил не было от счастья, и жители не отпустили. Сбежались жители со всей деревеньки на нас смотреть, не верят, откуда мы пришли, щупают руками, гладят и плачут. К своим, говорят, успеете, говорят, со своими нарадоваться, а мы тоже, говорят, хотим вам оказать почет. Баню нам истопили, бороды свои мы долой, рубахи, кальсоны чистые дали нам. У того деда, где мы остановились, ели и пили до ночи и про Освенцим рассказывали. Они не верили, но все равно все плакали. Утром встали – одежа наша выстиранная, выглаженная честь честью, хоть и полосатая, каторжная, а все уже не та, что была. Умылись, причесались, позавтракали с хозяевами, от выпивки отказались и полетели, как на крылах, в тот городок в своих полосатых одежках.