Алба, отчинка моя… - Василе Василаке
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Благодарю и вас, сват Никанор, — сказала она, — что не забыли, пришли… а то знаете, как одной… — и протянула ему полный до краев стакан вина. — Вот вам, угощайтесь, помяните Георге. И еще попрошу, чтобы вы и завтра пришли.
Никанор поднял стакан и собирался сказать прочувствованное, доброе слово о своем соседе Георге, да так сказать, чтобы не было о нем больше никаких сплетен и пересудов. Но в то время, как в его душе рождались искренние, горячие слова, вдруг скрипнула дверь и… невероятное дело…
В комнату медленно вошла Волоокая — Руца, грех и проклятье покойного… Нет, это даже не было дерзостью, это было чистое безумие. Казалось, среди глубокой ночи петухи пропели зорю!.. Завтра же, при дневном свете, ее поступок вызовет бурю в селе, ибо где это видано: человек лежит в гробу на столе, а к нему вваливается любовница со словами: «Вечер вам добрый!»
А все обстояло именно так: открыв дверь и замерев на пороге под столькими взглядами, Руца тихо-тихо промолвила:
— Добрый вам вечер…
Никанор чуть было не выронил свой стакан… «Это что еще за „добрый вечер“, бесстыжая! — хотел он на нее грубо прикрикнуть. — Какой злой дух привел тебя к нам в этот час? Все как будто успокоилось, стихло: мать и хозяйка дома, поплакав у изголовья мужа, с гостями сидит, дети спят, луна светит, земля уже приготовилась принять нового гостя, и он ждет этой встречи, как утро — росы и солнечного тепла… Ну, что за чертовщина такая, что за непонятная сила привела тебя сюда, женщина?..»
Однако он ничего не успел заключить, ибо Ирина, жена покойного, поднялась навстречу пришедшей, протянула ей стакан вина со словами:
— Возьми, Руца, выпей за упокой души Георге… в память Георге…
Тогда и Руца, в свой черед, словно пришла к матери или старшей сестре, шагнула через порог и поцеловала протянутую к ней милосердную руку… И разрыдалась безмолвно, так, что только рубаха ее сотрясалась от плача, и говорила, глотая слезы:
— О-о, лелицэ Ирина…
Она взяла стакан дрожащей рукой, и крупные, красные, как кровь, капли виноградного гибрида выплеснулись на пол.
— Не могу, лелика… Ох, нет, не могу!..
Как будто хотела сказать: «Не могу жить… и умереть тоже не в силах!..»
Она подняла глаза — колдовские свои глаза…
Никанор так и ахнул — ох, хороша. Краса ненаглядная, не иначе. Вот это уже не видение…
Подняла свои колдовские глаза Руца-Волоокая и сказала Ирине:
— Разрешите… прошу вас… Ирина, прошу тебя, как родную… Добрые люди, дайте мне поплакать над ним!..
Ну, что можно было ответить?.. Все молчали. Вроде бы каждый собирался что-то сказать, и даже, кажется, кто-то сказал, только так тихо, что почти никто не услышал:
— Эх, милая…
И в это самое время… старинные дедовские часы заскрипели, задергались и пробили двенадцать раз. И это значило, что сегодняшний день кончился и начинался другой, еще неведомый — пятый и последний день Георге Кручану.
Перевод Р. РожковскогоНабросок на снегу
(Повесть)
Volentem ducunt fata, nolentem trahunt.
Покорных судьба ведет, непокорных — волочит.
Стоики1
Село гудело растревоженным ульем. Новость — что гром с ясного небушка: Рарица, жинка деда Скридона Патику, прозванного Клещом, взяла да под Новый год отгрохала старику мальчика. Тот, понимаете ли, документы для пенсии припасает, а молодуха на тебе — новую работенку, держи, старик, богатыря, четыре кило двести! Дескать, чтоб у тебя, пенсионер, руки не пустовали… И надо же, подгадала, в самый разгар зимних праздников, когда в каждом доме дымятся на столах кушанья, собираются соседи, кумовья и родичи. А где это видано, чтоб за стаканом вина молча сидели?
— Да, дела… А помнишь, Игнат, в сорок пятом корова у Тофонии четырех телят принесла? И что из этого вышло?
— Как не помнить… Она тогда все хвасталась: мол, вот так корову купила — и красавица на всю округу, и приплод на диво. А старики только крестились: дескать, не к добру это, ох не к добру… А ведь какой голод пришел, а?
— И еще перед голодом мыши страшно плодились. Помню, встала утром, а в ногах, на постели, целый выводок!..
— Ну, я вам скажу, если уж Кирпидин на старости лет потомством обзавелся… Ох, если не война будет, то мышиное нашествие!
Болтовня, из пустого в порожнее, иначе и не скажешь… А о чем еще языком чесать, если столько праздников, и все подряд? Вы только прикиньте: Новый год по новому стилю, Новый год по старому стилю, потом два рождества, тоже новое и старое, да два крещения Иоанна Крестителя, да еще день Ивана-бражника… Как говорится, держитесь, бочки!
Приходится, само собой, делать в этих бочках затычки или краны. Не окажется, как назло, подходящего сверла под рукой, и у соседа таких «дюймов» нет — сам пыхтит, выворачивает затычку с грехом пополам, мостится под бочкой и так и эдак с громадным раскаленным гвоздем в руке, как взломщик над сейфом. Сунешься к Иону через дорогу — жена только рукой махнет: с утра мужик застрял в погребе, то ли сверлит, то ли уже насосался через камышинку и спит, третий сон досматривает… что делать — идешь в другой конец села, аж к самой долине, к куму Танасе, а у того во дворе дети хороводом кружат, с папой на руках, словно с окоченевшим Дедом Морозом:
«Бедный ты наш, ненаглядный… Зачем же в одиночку пошел за сверлом! Оставил нас одних-одинешенек, и дом без хозяина. На кого ж ты похож, родимый? С наезженной дороги мы тебя подняли, на теплые наши руки уложили, чтобы ожил и травки зеленой вместе с нами дождался… Початок ты наш кукурузный, кто ж тебя так исклевал-то? Вот мама идет навстречу, сейчас мама тебе слова любовные свои скажет!..»
И все это — последствие высших соображений и благих намерений, ибо с осени в бочках у Танасе были подходящие затычки. Но, как хороший хозяин, он обрезал их, чтоб, не ровен час, не соблазниться да не причаститься до зимних праздников. Решил дать вину срок, пусть обретет дух и крепость. У него-то самого в молодости, помните, какой дух был? А разве не должно быть и вино под стать хозяину? Пусть лучше потом, когда придет время, он накажет себя лишней работой, но как видите, не зря эта морока со сверлами и кранами — вино сказало хозяину «спасибо». И обрадованный Танасе со сверлом в обнимку несется по воздуху на детских ручонках, а жена его колядует…
И вот, значит, Рарица Патику себе в больнице, а село гудит, как пустая бочка:
— И как это у них вышло, ума не приложу! — заводит разговор какая-нибудь кумушка. — Ей же еще и тридцати семи нет. И как угораздило от этого пенька, Кирпидина?.. Старый хрыч, небось еле ноги волочит, только и умеет, что сопеть в подушку…
— Ай, кумушка, чего тут мудреного? — другая ей в ответ. — А стаканчик для чего? А кусочек жареного на ужин?
— Да что там жареное… Вот мой Танасе, вполовину моложе, а дети его из канавы вытащили, срам один…
— Радуйся, милая, — есть кому вытащить!
— А мне Рарица говорила, будто у них даже загса нет. Что ж он, и не муж ей, а так просто?..
— Постой, что ты такое говоришь! Это как же—.родить без росписи? Двенадцать лет под одной крышей — и не жена? Что ж она себе думала? А как теперь ребенок…
— Да погоди, Катанка, не в том дело! Ты мне лучше скажи, откуда он у них взялся, в этом святом семействе? Вон сколько лет вместе прожили — и до сих пор ничего! А почему она раньше, с тем, с первым мужем, никого не родила? И у Кирпидина с первой женой детей не было… Ну? Вот я и говорю — откуда этот ребенок?
— Хм, жили-жили — и на старости лет учудили… Он же ему в деды годится, своему мальчишке, этот Патику.
— Ничего, милые, придет время — все узнаем. Правда, сколько ни таи, вылупится, попомните мое слово…
Так, своим чередом, булькали бочки, плескалось в кувшинах вино и пенились на губах у говорливых кумушек толки-споры-пересуды…
«Скридон Патику… этот старый Клещ… видали? Отмочил штучку! Подкинул нам жвачку!»
Наконец хозяйка дома подливала вина.
— Послушайте и меня, гости дорогие… — женщина степенная, она не горячилась, не спорила. — Давайте-ка поднимем стаканы… Кто не знает, какое оно, это счастье, — только и жди подвоха. Поиграет с тобой в прятки: мол, вот оно я, держи! Хочешь не хочешь — лови. А пока ухватишь, глядь — уже седой да лысый, и пора о лучшем мире думать, грехи замаливать, а не в жмурки гонять…
Да, не давал селу покоя этот гром с ясного неба, да еще посреди зимы — как могло случиться, что у Патику и Рарицы, у двух заблудших овечек, вдруг неведомо с чего запищал на руках богатырь весом в четыре двести? Ведь при первом супружестве — и у Кирпидина, и у Рарицы, до того как сошлись, были другие семьи, и оба были молоды и сильны, — так вот тогда они не то что смогли родить, но готовы были проклясть день и час, когда сами на свет появились. Тенью плелись за ними всякие напасти да невезения, так же, как в солнечный полдень пасет тебя собственная тень, от которой становишься махоньким-малюсеньким…