Иллюзия смерти - Сергей Майоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда эти мысли наваливались на меня всем скопом, я вспоминал шелест губ водителя трактора: «А я цыган ненавижу…»
В моей голове все спуталось. От постоянных тупиков, в которые я забирался, пытаясь понять происходящее вокруг меня, опять появились эти боли в затылке.
Так я снова оказался в больнице. Уже без слепой надежды увидеть маму, без веры в волшебное возвращение времени назад, без Галки и Сашки.
Не знаю, как именуется чувство, которое я испытывал к Галке, так внезапно появившейся, сказавшей такие важные для меня слова и так же неожиданно исчезнувшей. Это можно было бы назвать скукой по ней, но чувство оказалось сильнее. Наверное, это была тоска.
Тоскуя по ней, такой знакомой, пахнущей головокружительно, по девушке, с которой я, быть может, когда-нибудь встречусь, я пытался заглушить саднящую мое маленькое сердце боль по человеку, которого не увижу больше никогда, ни разу не почувствую ее родного запаха. Тоскуя по Галке, я тосковал по маме.
Меня выписали быстро, уже через два дня. А пока я лечился, за цыган принялись всерьез.
Глава 18
Как правило, в табор возвращались не все цыгане, уводимые на допрос. Куда исчезали другие, оставалось загадкой до тех пор, пока из большого города не приехал на попутной машине какой-то цыган не из нашего табора, из чужого. Он сообщил соплеменникам, что уже двое из тех мужчин, которые были доставлены в следственный изолятор областного центра, разрезали на своих руках вены.
Никто из них не хотел брать на себя ответственность за убийство детей, но в виновности именно цыган почему-то ни у кого не имелось никаких сомнений. Все выступало против них, и главной причиной тому было, мне кажется, то обстоятельство, что они другие. Они цыгане. Причина вторая: у них был повод для мести. И еще эти проклятые сапоги.
По несколько раз в день на огороженную территорию входили милиционеры и под охраной солдат забирали для допросов кого-то из цыган. Во время одной из таких «выемок» двое солдат с автоматами, помогая милиционерам, вошли в резервацию, сверились со списком и схватили за руки одного из цыган. Привычный гвалт разорвал тишину городской окраины.
Каждый раз, даже находясь вдали от огороженной территории и слыша этот многоголосый ор, я понимал, что уводят кого-то из тех, кто внутри. Иногда мне казалось, что передопросили уже всех и теперь пошли на второй круг. Не трогали, я слышал, только старика Пешу. Возраст и слепота, не позволяющие ему быть свидетелем чего бы то ни было, оказались преимуществами, лишавшими его необходимости вести содержательные беседы со следствием.
Но сейчас я стоял рядом с колючей проволокой, окружавшей резервацию, и имел несчастье видеть все своими глазами. Солдаты волокли цыгана к выходу, а в одного из них вцепился словно клещ какой-то мальчишка лет четырех. Одной рукой он держался за ремень, а свободной молотил солдата по заду. Тому в конце концов это надоело, и он лягнул ногой. Как конь, укушенный слепнем. Явно не рассчитывая свою силу с угрозой, представлявшейся ему, он ударил мальчишку так, что тот оторвался от земли и полетел в сторону.
Слепой старик, сидящий на сломанном колесе кибитки, пыхнул трубочкой и что-то прошептал.
От удара о гравий, вдавленный в землю, цыганенок раскровенил коленки и ладошки. К всеобщему дикому крику на русском и цыганских языках добавился истеричный детский визг. Я тут же узнал мальчишку, едва он поднялся на колени. Это был тот самый пострел, который отнял у меня морковку.
Не знаю, что мною руководило в это мгновение, но я наклонился, схватил кусок асфальта, отломившийся от тротуара, и запустил им в солдата. Метательный снаряд попал ему меж лопаток и причинил, видимо, немало боли. Солдат развернулся в мою сторону. С головы его слетела пилотка, и солнце тотчас воспользовалось случаем осветить до блеска русую щетину на темени.
Солдат машинально развернул в мою сторону автомат. Так уж получилось. Уверен, что он не стал бы стрелять в своего, да я и не успел даже подумать об этом в ту минуту. Но его жест наполнил голоса цыган еще большим отчаянием. Повидавши многое, они ждали теперь чего угодно.
От плачущего мальчишки оторвалась его мать. Я и ее узнал, когда она метнулась к сыну. Подбежавши к солдату, она рванула на себе цветастую рубашку.
— В меня стреляй!.. — кричала женщина, и на темном, как запущенный кофейник, теле дрогнули груди, торчащие в разные стороны, прямо как у козы. — Стреляй в меня!..
Я схватил голыш, валявшийся под ногой, и снова бросил его в солдата. На этот раз не попал, но солдат сделал шаг назад и опустил автомат.
— Навести порядок! — прогрохотало над табором. — Быстро! Вывести задержанного для допроса! — В резервацию ворвался офицер. — Остальных усадить на землю!
Этого хватило, чтобы шум стих. Я почувствовал, как сзади кто-то схватил меня за руку. Столетний дед Филька уцепил мой локоть как клещами, оторвал меня от ограждения и поволок мимо рынка в сторону города.
Сзади послышались старушечьи голоса, похожие на сорочий треск:
— А еще сын учителей!
— Мать-то померла. Сирота!.. Умом тронулся парнишка.
— Типун вам в рот, заразы!.. — Дед Филька до того рассвирепел, что остановился и топнул.
Я никогда не видел его в таком бешенстве. Он так ударил ногой об землю, что облако пыли поднялось до его пояса, едва ли не скрывая меня с головой.
— Молчать!.. Зарублю, стервы!.. — Он взмахнул костылем, встряхнулся и потащил меня дальше.
Я знал куда: в свой дом. Оттуда нас с ним не смогли бы выбить несколько батальонов солдат и «агрономов» из большого города.
— Дед, отпусти, — взмолился я. — Больно же! Сам пойду.
— Я тебе щас пойду! — Он пригрозил палкой и мне. — Нет уж, я тебя, голубя, лично доставлю! Батя тебя не порет, а надо бы!.. Вот к дому подойдем, наломаю ивняка да всыплю до кровавых соплей! Чтоб знал, как отца подставлять!..
Я его не боялся. Он меня обожал и пальцем не трогал. Учил курить самокрутки, за что ему немало доставалось от старухи, строгал мне из деревяшек пистолеты и развлекал в те редкие дни, когда меня одного дома оставить было нельзя, а отвезти к родному деду в деревню не было возможности.
— Развели тухачевскую тамбовщину, гниды компартийные! — шептал он по дороге.
Что такое тухачевская тамбовщина и как она связана с последними событиями, я не знал, но, судя по интонации Фильки, это было что-то нехорошее.
Я чувствовал себя разбитым.
Через час прибежал взволнованный отец, выслушал последние новости и без сил опустился на табурет. Дед Филька одним из пяти оставшихся зубов ловко сорвал пробку с «три-шестьдесят-две». Они выпили ее почти без закуски, и отец отвел меня домой.
— Включи телевизор, — сказал он мне, когда мы пересекли порог квартиры. — Поиграй, только, пожалуйста, не выходи на улицу. Мне нужно закончить в школе дела. Ты обещаешь не ходить больше к цыганам?
Он говорил сбивчиво, словно пытался втиснуть в меня понимание простых вещей вопросами, не требующими ответов. Все и в самом деле было понятно. Я не должен ходить туда, откуда меня привели. Мне надо отвлечься, занять себя более интересными делами. Например, смотреть телевизор. И вообще не выходить из дома.
— Да, только приходи поскорее, — попросил я, зная, как поздно отец возвращается домой после соревнований.
Благодаря его усилиям наша школа превратилась в центр спортивной жизни района. Если проводились какие-то соревнования, то только, как говорил отец, на базе нашей школы. Когда эта фраза звучала из его уст, я всегда оказывался в тупике. Мне было известно, что в городке нашем имелась спортивная база, которой руководил отец, и школа, где он преподавал физкультуру. Соединить это вместе у меня не хватало ума.
Дед Филька отвлек его как раз от таких состязаний. Лето — лучшая пора для сборов команд района, и мое время отдыха не совпадало с графиком отца. Так я оставался без игр, рыбалки и дружбы с ним. Нынче это чувствовалось особенно остро.
День обещал быть долгим. Но я знал, что отец вернется, как только небо потускнеет. Мне трудно было привыкнуть к таким возвращениям. Я не умел встречать его один.
Раньше этим заправляла мама. Каждый раз, когда он возвращался, я горделиво молчал, а она рассказывала отцу, насколько хорош я был в его отсутствие. Нечего и говорить, что к рассказам своим мама добавляла много того, чего в помине не было, но я не протестовал. Ведь говорилось только лучшее. Я сидел, сосредоточенно играл и ждал, когда отец возьмет меня на руки и скажет, что гордится мной.
Это были одни из лучших дней моей жизни. Я чувствовал себя тем важнейшим звеном, которое связывало силу и счастье отца с нежностью и счастьем мамы. Чтобы придать теперь настоящему хоть какую-то схожесть с прошлым, в отсутствие отца я орудовал веником и раскладывал по своим местам вещи. Но отец приходил и словно не замечал этого. Его боль мешала ему видеть. А мне трудно было привыкнуть к разнице времен.