Осень в Петербурге - Джозеф Кутзее
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У вас есть эта власть, — продолжает он, все еще следуя за словами, как за путеводным огнем, и не зная, куда они его завлекут. — Вы способны вернуть его. На минуту, на одну лишь минуту.
Он вспоминает, какой сухой она показалась ему при первой их встрече. Точно мумия: сухие косточки, обернутые в саван, который, стоит его коснуться, рассыплется в пыль. Когда она наконец открывает рот, голос ее исходит из горла словно бы со скрипом.
— Вы слишком сильно любите его, — говорит она, — и уж наверно снова увидитесь с ним.
Он выпускает руку, и Анна Сергеевна подтягивает ее к себе, точно костяную цепочку. «Зачем вы надо мною смеетесь?!» — хочет сказать он.
— Вы же художник, мастер, — произносит она. — Вам, а не мне, и возвращать его к жизни.
«Мастер». Для него это слово связано с металлом — с ковкой мечей, с литьем колоколов. Мастер-кузнец, литейный мастер. «Мастер жизни» — странное выражение. Но он готов обдумать его. Он готов принять любое слово, каким бы странным оно ни казалось, если только есть шанс, что в нем таится анаграмма Павла.
— Какой уж там мастер, — говорит он. — Я расколот. На что годится треснувший колокол? Треснувший колокол уже не починишь.
Это, конечно, верно. Но в то же время он вспоминает один из колоколов Троицкого собора в Сергиевой лавре, треснувший еще до времен Екатерины. Его не сняли, не отправили в переплавку. Он так и звонит над городом каждый день. В народе его зовут деревянной ногой святого Сергия.
Теперь в ее голосе слышится раздражение.
— Я сочувствую вам, Федор Михайлович, — говорит она, — но не забывайте же, что вы не первый из родителей, потерявших свое дитя. Павел прожил двадцать два года. Подумайте о других, о тех, кто скончался в младенчестве.
— И?..
— И поймите, что утрата — это правило, а не исключение. И спросите у себя, по ком вы скорбите — по Павлу или по себе самому?
Утрата. Между ним и нею словно ложится ледяная пустыня.
— Я не утратил его, Павел не утрачен, — сквозь стиснутые зубы выдавливает он.
Анна Сергеевна пожимает плечами.
— Если он не утрачен, то вы должны знать, где он теперь. Здесь его определенно нет.
Он обводит взглядом комнату. Нагромождение теней в углу — не следы ли это провеявшего здесь призрака?
— Человек не может не оставить хоть малой части своей в том месте, где жил, — шепчет он.
— Нет, конечно не может. О том я вам давеча и твердила, еще днем. Но только оставленное им не в этой комнате находится. Поговорите с Матреной. Помиритесь с нею перед отъездом. Она очень была дружна с вашим сыном. Если он и оставил какой-то отпечаток, то уж, верно, на ней.
— А на вас?
— Я сильно к нему привязалась, Федор Михайлович. Он был добрым и великодушным молодым человеком. И то, что он приходился вам сыном, жизни его не облегчало. Он был одинок, неуверен в себе, старался найти собственный путь. Я все это понимала. Но я не принадлежу к его поколению. Разговаривать со мной так, как с Матреной, он не мог. С нею он вновь становился ребенком. — Она замолкает, но ненадолго. — Мне часто казалось. — позвольте мне упомянуть об этом, раз уж мы говорим откровенно, — что Павел слишком рано расстался с детством, не успев наиграться. Не знаю, приходилось ли вам думать об этом. Возможно, нет. И все же меня и теперь удивляет, что вы сердиты на него за такой пустяк, как сон до позднего часа.
— Что же тут для вас удивительного?
— Да то, что я ожидала найти в вас, в художнике, больше сострадания и сочувствия. Одни дети мечтают во сне, другие дожидаются дня, чтобы предаться мечтаниям. Следует дважды подумать, перед тем как будить спящего ребенка. Когда Павел оставался с Матреной, ребенок, скрытый в нем, получал возможность выйти наружу. Теперь я рада, что это происходило, рада, что Павел этой возможности не упустил.
Он видит вдруг семилетнего Павла в сером клетчатом пальто, в треухе, в великоватых ему сапожках — мальчик прыжками несется по снегу и что-то кричит как очумелый. В самом углу картины вырисовывается что-то еще, от чего он спешит отмахнуться.
— Мы с Павлом впервые свиделись в Семипалатинске, когда мальчику уже было семь лет, — говорит он. — Он не питал ко мне особой приязни. Я был для него чужим человеком, к которому он и мать его переехали на жительство. Человеком, отнявшим у него мать.
Мать овдовела. Сын вдовы. Вдовий сын.
Он не успевает еще договорить, как то, от чего он отмахнулся было, упрямо возвращается — существо, которое он может обозначить лишь как тролля, уродливая маленькая тварь, рыжеволосая, рыжебородая, ростом не выше трех-, четырехлетнего мальчугана. Павел еще скачет по снегу, крича и пристукивая, точно жеребенок, коленкой о коленку. Тролль же стоит в сторонке и смотрит. На нем кожаная жилетка цвета ржавчины, шея открыта, похоже, он (или оно) и стужи-то не ощущает.
— …для ребенка трудно… — Она тем временем говорила что-то, им наполовину пропущенное. Кто эта мерзкая тварь? Он пристально вглядывается в лицо. И с внезапным потрясением узнает его. Ноздреватая кожа, оспенные шрамы, от холода вздувшиеся и посиневшие, жидкая бородка, из этих оспин растущая, — снова Нечаев, умалившийся, добравшийся до Сибири, чтобы омрачить начальную пору сына его! Что означает это видение? Он издает тихий стон, и Анна Сергеевна примолкает на полуслове.
— Простите, — просит он. Но она обиделась.
— Вам, конечно, нужно еще уложиться, — говорит она и, не слушая его извинений, выходит.
12
ИсаевЕго проводят в тот же кабинет. За столом, однако же, сидит другой полицейский чиновник, не Максимов. Не представившись, этот другой указывает ему на стул.
— Имя ваше? — спрашивает чиновник.
Он называется.
— Я полагал, что увижу господина Максимова.
— Дойдет черед и до Максимова. Занятие?
— Писатель.
— Писатель? Какого рода писатель?
— Пишу книги.
— Какого рода книги?
— Романы. Рассказы.
— Для детей?
— Нет, то есть не специально для детей. Хотя надеюсь, что и дети их смогут читать.
— Ничего неподобающего?
Неподобающего? Он задумывается.
— Ничего такого, что способно повредить ребенку, — отвечает он наконец.
— Хорошо.
— Впрочем, во всяком сердце есть темные уголки, — с неохотою добавляет он. — Только не всякий об этом знает.
Чиновник, впервые с начала их разговора отрывает глаза от бумаг.
— То есть это вы что же хотите сказать?
Он моложе Максимова. Помощник его?
— Ничего. Ничего.
Чиновник кладет перо.
— Хорошо, займемся покойным Ивановым. Иванова вы знать изволили?
— Не понимаю. Я полагал, что меня вызвали сюда в связи с бумагами сына.
— Все в свое время. Итак, Иванов. Когда вы с ним познакомились?
— Первый наш разговор произошел с неделю назад примерно. Он слонялся у дверей дома, в котором я нынче стою.
— Шестьдесят третий нумер по Свечной.
— Шестьдесят третий нумер по Свечной. Было очень уж холодно, и я предложил ему кров. Он провел ночь в моей комнате. На другой день мне сказали, что неподалеку от нас совершилось убийство и что подозревают Иванова. Лишь впоследствии…
— Подозревают Иванова? В убийстве? Должен ли я так вас понять, что вы сочли Иванова убийцей? Откуда вы это взяли?
— Позвольте же мне закончить! Подобного толка слухи ходили по нашему дому, или, может быть, девочка, которая пересказала их мне, что-то напутала, не знаю. Да и какая разница, в сущности, если он уже мертв? Меня удивило и напугало, что жертвой оказался человек вроде него. Он был совершенно безвреден.
— Однако ж он был не тем, за кого себя выдавал, не так ли?
— Вы хотите сказать, не нищим?
— Вот-вот, нищим-то он все-таки не был?
— Так это ведь с какой точки взглянуть: можно сказать, что не был, а можно, что и был.
— Как-то туманно у вас все выходит. Вы заявляете, будто не знали о занятиях Иванова? Оттого вы и удивились?
— Я удивился тому, что кто-то счел возможным рискнуть своей бессмертной душой, чтобы убить безвредное ничтожество.
Чиновник сардонически глядит на него.
— Ничтожество — вы, стало быть, так его по-христиански аттестуете?
В эту минуту в кабинет торопливо входит Максимов. Под мышкой у него несколько дел, перевязанных вместе розовой тесьмой. Он роняет дела на стол, извлекает носовой платок, утирает лоб.
— И жара же у нас! — бормочет он, затем, обращаясь к чиновнику, произносит: — Благодарствуйте. Закончили?
Чиновник, не отвечая, собирает свои бумаги и покидает кабинет. Пыхтя, отирая лицо, Максимов устраивается в кресле.
— Простите великодушно, Федор Михайлович. Так вот, касательно бумаг пасынка вашего. Боюсь, кое-что нам придется оставить у себя, именно список людей, назначенных для ликвидации, как изволят выражаться наши друзья, поскольку допустить широкое хождение его, — и я уверен, тут вы со мной согласитесь, — никак невозможно-с, потому что паника поднимется чрезвычайная. Помимо того, список этот в должное время станет уликой в деле Нечаева. Что же до прочих бумаг, они ваши, мы с ними покончили, весь, так сказать, мед из них высосали.