Эхо времени. Вторая мировая война, Холокост и музыка памяти - Джереми Эйхлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следует понимать, что национальное правительство Германии слишком легко заподозрить в том, что оно нацелено сознательно уничтожить немецких евреев… [однако] ортодоксальные евреи не желают отказаться от своего убеждения в том, что правительство Германии все-таки не намеревается уничтожить немецких евреев… Но если мы заблуждаемся… в таком случае мы не хотим больше цепляться за иллюзии и предпочитали бы узнать горькую правду[202].
Между тем Штраус не тратил времени даром и добивался расположения режима при помощи публичных жестов. Помимо того что он заменил Бруно Вальтера в Берлинской филармонии, он занял еще и место Артуро Тосканини на фестивале в Байройте – после того как итальянский дирижер ушел в знак протеста против нового рейха. Современникам, наблюдавшим эти поступки, вполне простительно было делать выводы, что самый знаменитый из живых композиторов тем самым благословляет крепнущий нацистский режим. Как заметил позднее сам Цвейг, явное одобрение Штрауса имело огромное значение на том раннем этапе, потому что оно негласно узаконивало не слишком уверенное в себе правительство. Приблизительно в ту же пору Штраус заискивал перед Геббельсом и другим нацистским лидером, Германом Герингом, и поставил свою подпись под идеологически обоснованным открытым обвинением Томаса Манна из-за речи о Вагнере, с которой Манн выступил в Мюнхенском университете[203]. В ноябре того же года усердие Штрауса было вознаграждено. Сам ли он всячески добивался должности президента Имперской палаты музыки (Reichsmusikkammer)[204] или же, как он позднее уверял, эту общественную роль ему навязали, – так или иначе Штраус с воодушевлением принял назначение и возглавил недавно учрежденную организацию, которой поручили управлять сферой немецкой музыки. На официальном открытии новой Палаты музыки Штраус произнес пламенную речь, в которой благодарил Гитлера и Геббельса за ее создание и пообещал сделать все для того, чтобы самый возвышенный вид немецкого искусства вернул себе былую мощь и славу, которая была у него в XIX веке. Главная цель новой организации, заявил Штраус, будет состоять в том, чтобы “восстановить тесную связь между немецким народом (Volk) и его музыкой”[205].
Как мы знаем, “первые шторма революции” (как выразился Штраус) так и не улеглись, но композитор оставался на государственной службе у режима в течение 1934-го, а затем и 1935 года. Он не вступал в НСДАП, не приспосабливался к ее тоталитарной тактике, однако никогда публично не дистанцировался от ее политики и не собирался покидать свой высокий пост. В то же время он не желал исповедовать нацистскую идеологию расовой ненависти и навлекал на себя гнев нацистских чиновников, ведавших вопросами культуры, тем, что отказывался подписывать указы, исключавшие евреев из Имперской палаты музыки. И, что самое возмутительное, Штраус пытался втайне от всех продолжить сотрудничество с Цвейгом.
Оба работали с поразительной быстротой, и к осени 1934 года “Молчаливая женщина” была закончена. Вспоминая то время, Штраус писал: “Не считая небольшой купюры во втором акте… мне удалось положить [либретто Цвейга] на музыку целиком, без малейших изменений. Ни одна из моих прежних опер не сочинялась так легко и не доставляла мне такого беззаботного удовольствия”[206]. Единственное, что оставалось, это устроить мировую премьеру оперы, а подготовка к ней грозила обернуться трудным и продолжительным испытанием и в гораздо более спокойные времена. И потому Штраус, которому не терпелось продолжить работу с новым либреттистом, решил не мешкать и сразу же взяться за следующую оперу, не обращая ни малейшего внимания на то, что сам он называл шумными идеологическими излишествами и безвкусной мишурой нацистского режима. Оставаясь исключительным прагматиком, композитор просто предлагал, как ему казалось, логически безупречный обходной маневр: Цвейг будет и дальше втайне писать для него – создавать либретто, которые “будут лежать в сейфе, дожидаясь времен, которые мы оба сочтем благоприятными”[207].
Цвейг же все больше ужасался и приходил в смятение, видя, как Штраус укрепляет свой союз по расчету с нацистским режимом. По-видимому, он никогда не рассматривал всерьез поступившее ему от Штрауса предложение писать “в сейф”. Отклонив его, он решил разыграть смущение и создать завесу таинственности, чтобы слегка, очень тактично, открыть Штраусу глаза на происходящее. При этом он облекал свои мысли в форму лести и изъяснялся обиняками:
У меня такое ощущение, что вы не вполне осознаете (что делает вам честь) исторический масштаб своего положения, что вы о себе чересчур скромного мнения. Всему, что вы делаете, суждено иметь историческое значение. Когда-нибудь ваши письма, ваши решения – все это будет принадлежать всему человечеству, как письма и решения Вагнера и Брамса. Поэтому, на мой взгляд, в вашей жизни, в вашем искусстве не должно быть ничего, что совершалось бы втайне… Человек, носящий имя Рихарда Штрауса, волен делать открыто все, что находит правильным; он не должен искать прибежища в секретности. Никто и никогда не должен иметь права сказать, будто вы пытались уклониться от ответственности[208].
Особого восхищения здесь заслуживает последнее предложение, но, по-видимому, именно оно и вызвало раздражение у Штрауса. Он делался лишь более настойчивым и даже требовательным: поочередно то упрашивал, то поучал своего либреттиста. 26 февраля 1935 года Штраус облек свою просьбу в форму неколебимой твердости. Он написал Цвейгу: “Я не откажусь от вас только потому, что нам довелось жить при антисемитском правительстве”[209]. 13 апреля 1935 года в его словах проскользнула жалость к себе: “[Ваше письмо] печалит меня, потому что в нем я улавливаю разочарованность в нашем «времени», а это грозит существенными помехами нашей совместной работе… Пожалуйста, не покидайте меня… Остальное приложится”[210]. 24 мая 1935 года Штраус попытался намекнуть на эгоизм Цвейга: “Пожалуйста, уделите немного внимания моим творческим потребностям”[211]. А 22 июня 1935 года он решился воззвать к высоким художественным принципам Цвейга: “Если бы вы могли увидеть и услышать, насколько хороша наша работа, вы бы отбросили все расовые тревоги и политические опасения, которыми вы, что для меня необъяснимо, зачем-то обременяете свой ум художника, и тогда вы стали бы писать для меня как можно больше”[212].
Какие бы разумные объяснения ни пускал в ход Штраус, чтобы оправдать (пусть лишь в собственных глазах) свое сотрудничество с режимом и непрекращающиеся попытки подольститься к высокопоставленным нацистским руководителям (в то же самое время, когда композитор наседал на своего либреттиста, он преподнес рукопись партитуры оперы “Арабелла” Герману Герингу в качестве свадебного подарка[213]), Цвейг отчетливо понимал, что все это плохо кончится для них обоих. К тому времени книги Цвейга уже сжигались в разных городах Германии. Его родной Австрии оставалось еще три





