Бетховен - Лариса Кириллина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О своей беде он долгое время молчал. За 1798 год писем почти не сохранилось; практически ничего не сообщают и мемуаристы. Скорее всего, за лечением Бетховен тоже обратился не сразу: он был не из тех, кто при первом же недомогании бежит к врачам. К тому же его пугала вероятность огласки. Врачебная тайна, конечно, сродни тайне исповеди, — однако мало ли что может случиться! Доверительный разговор в кабинете иной раз бывает подслушан ассистентом или любопытной служанкой — и через несколько дней интересную новость будут обсуждать во всех кофейнях на Грабене.
Лишь в 1801 году он отважился поведать о своей беде двум ближайшим друзьям, которые, заметим, находились в ту пору не в Вене и, стало быть, никак не могли даже случайно разгласить доверенную им тайну. Бетховен написал в Бонн Францу Герхарду Вегелеру и в крохотный городок Вирбы в Курляндию (Латвию) — скрипачу и теологу Карлу Аменде, с которым он близко сошёлся в 1799 году, когда Аменда несколько месяцев прожил в Вене, работая домашним учителем в семье Констанцы Моцарт. «Ты — не венский друг, нет! Ты — один из таких людей, каких обычно рождает земля моей отчизны», — уверял Бетховен Аменду, которого он успел полюбить как брата за его доброту и душевную тонкость. Впрочем, никому из двух родных братьев он таких писем никогда не писал, и неизвестно, были ли они хоть как-то осведомлены о его недуге и смятенном душевном состоянии.
Бетховен — Францу Герхарду Вегелеру в Бонн,
29 июня 1801 года:
«…Я влачу теперь существование, которое нельзя не назвать жалким. В течение двух лет избегаю всякого общества, потому что не в силах признаться людям: я глух. Будь у меня другое занятие, то ещё бы куда ни шло, но при моей профессии такое состояние ужасно. К тому же и враги мои, число которых не мало, — что сказали бы на это они! — Чтобы дать тебе представление об этой странной глухоте, я скажу, что в театре мне надо занять место у самого оркестра, если я хочу понимать актёров. Находясь чуть подальше, я уже не слышу высоких тонов инструментов и голосов. Удивительно, что в беседах со мной люди обычно не замечают этого, относя всё за счёт рассеянности, которая вообще мне свойственна. Иногда, правда, я слышу даже и тихую речь, но хорошо разбираю при этом лишь звуки, а не слова; однако коль скоро кто-то начинает кричать, для меня это невыносимо. Одному небу известно, что будет дальше. Феринг[9] утверждает, что улучшение, если и не полное, всё же обязательно наступит. Я уже часто проклинал Создателя и своё существование. Плутарх мне указал стезю смирения. Но ежели окажется возможным избрание другого пути, то я брошу судьбе своей вызов, хоть и ждут меня в жизни минуты, когда я буду себя чувствовать несчастнейшим из божьих творений…»
Бетховен — Карлу Аменде в Вирбы, Курляндия,
1 июля 1801 года:
«…Как часто мне хочется, чтобы ты находился подле меня, ибо твой Б[етховен] глубоко несчастен и жизнь его течёт в разладе с природой и Творцом. Уж много раз я проклинал последнего за то, что он отдаёт свои творения во власть ничтожнейшей случайности, от чего нередко надламываются, никнут и погибают красивейшие цветы. Знай же, что ценнейшее из качеств, которыми я наделён, — мой слух очень ослаб. Признаки этого я ощущал ещё в ту пору, когда ты был здесь, вместе со мной; но тогда я об этом умалчивал. А теперь становится всё хуже и хуже, и лишь будущее покажет, возможно ли излечение».
На какое-то время он резко сузил свой круг общения, однако окружающие давно привыкли к перепадам его настроения и всяким странностям, которые мудрая фрау Елена фон Брейнинг назвала в своё время учёным словечком Raptus. Совсем не бывать в свете, не выступать, не ходить в театр, не общаться с друзьями Бетховен всё же не мог. Но свои терзания он зачастую скрывал за маской отрешённой рассеянности или циничного балагурства (оно нередко прорывалось в его письмах добродушному барону Николаусу фон Цмескалю). Наиболее искренним другом, по словам композитора, оказался князь Лихновский, однако и ему он до конца открыться не мог.
Неверно было бы думать, что глухота настигла Бетховена внезапно и почти сразу же сделалась полной. Нет, он ещё много лет продолжал слышать звуки музыки и слова речи, но в мучительном искажении. Его преследовал шум в ушах. К шуму нередко добавлялись боли, обострявшиеся при ветреной и ненастной погоде (Бетховен писал позднее, что венская зима его «убивает»). На начальных стадиях болезни он мог слышать вблизи почти нормально, но в отдалении — смутно или вообще ничего. Первыми исчезли высокие тона голосов и инструментов; в глухом шуме терялись женский смех и тихое пение. Если окружающие с недоумением смотрели на него, тщетно ожидая его ответа на заданный вопрос, то он извинялся за свою рассеянность, но сам изнывал от страха, что проницательный собеседник (а ещё хуже — собеседница!) разгадает секрет его губительного недуга. Звуковой мир стремительно сужался: он с ужасом понимал, что природа, которую он так любил и в которой часто находил утешение и вдохновение, тоже становится для него немой картиной. Шелест листьев, жужжание пчёл, звон коровьих колокольцев, пение птиц — всё это исчезало в монотонном внутреннем гудении, лишённом каких-либо пауз и смыслов[10].
Примерно с 1800 года Бетховен упорно пытался лечиться. Врачи были самыми именитыми и дорогостоящими — профессора Герхард Феринг и Иоганн Алоиз Шмидт. Но никакой доктор медицинских наук не был способен справиться с этой бедой. Постепенно терявший терпение и надежду Бетховен менял врачей, а те изобретали методы, средства и снадобья, одно причудливее другого. То ему предписывали пластыри на руки из ягод волчанки, вызывавшие мучительно болевшие язвочки. То посылали его принимать тёплые ванны из дунайской воды. Компрессы, порошки, микстуры — ничто не помогало. Он был совершенно прав, грустно констатируя в письме Аменде: «…недуги такого рода — самые трудноизлечимые». Даже в наше время медицина вряд ли смогла бы исцелить Бетховена, — разве что ему предоставили бы удобный слуховой аппарат. Но в начале XIX века никаких слуховых аппаратов ещё не было. Позднее, лет через десять, механик Иоганн Непомук Мельцель сделал для Бетховена несколько слуховых трубок. Однако к тому времени глухота Бетховена уже не была тайной и ему было всё равно, что подумают об этих уродливых «орудиях» окружающие. А для тридцатилетнего молодого мужчины, усвоившего повадки светского льва и целенаправленно прокладывавшего себе путь на самый верх музыкального Парнаса, обнаружить свою уязвимость было мучительно и унизительно.
В истории музыки известны и другие случаи подобных несчастий с выдающимися музыкантами. Так, глухота настигла гамбургского композитора, певца и музыкального теоретика Иоганна Маттезона, чей трактат «Совершенный капельмейстер», изданный в 1739 году, Бетховен тщательно изучал. Но, поскольку Маттезон был блестяще образован, он переключился на писательство, снискав себе своими книгами и статьями даже большую славу, чем мог бы приобрести, оставшись композитором средней руки. Гораздо позднее, в конце XIX века, глухота стала печальным уделом выдающегося чешского композитора Бедржиха Сметаны; он продолжал сочинять музыку, но всё больше погружался в депрессию. Оглох в конце жизни и Габриэль Форе, что вынудило его покинуть пост директора Парижской консерватории. В любом случае, даже если глухота не препятствовала творчеству, она ставила крест на публичной карьере музыканта. Кому был нужен глухой пианист, скрипач, педагог или капельмейстер?..
Бетховен не хотел верить, что его концертная карьера закончена.
Как — закончена, если она только успела начаться? Он на пике популярности, у него столько заказов, что он едва успевает их выполнять, издатели давно перестали с ним торговаться и буквально рвут у него из рук рукописи с невысохшими чернилами, его приглашают то туда, то сюда, без него в Вене не обходится ни один значительный концерт, у него столько планов и замыслов…
Наконец — он ещё так молод!
Нет. Он не сдастся. Он будет преодолевать себя, ежедневно сражаясь с «завистливым демоном, поселившимся в ушах».
И пусть лишь ближайшие друзья знают, чего ему это стоит.
«Я схвачу судьбу за глотку, совсем меня согнуть ей не удастся! — писал он Вегелеру. — О как прекрасно жить, тысячу раз жить!»…
Так он и жил.
Внутри порой царил леденящий мрак, чреватый отчаянием и неотступными мыслями о смерти. А снаружи сияло солнце восходящей славы.
«Vive la France!»
В трактире «Белый лебедь» вечерами было шумновато, но Бетховену это теперь даже нравилось: если он переспрашивал собеседников, то никто этому не удивлялся. Когда же беседа касалась политических тем, то вполне разумно было произносить свои слова прямо в ухо соседу. После раскрытия летом 1794 года заговора «венских якобинцев» и последующей казни нескольких революционеров вся Вена была наводнена тайными осведомителями. Какой-нибудь совершенно безобидный бюргер может мирно дремать за соседним столиком, однако потом в полиции появится скрупулёзный отчёт — кто неодобрительно высказывался об императоре Франце, о поражениях австрийской армии, о невыгодном мире с французами, заключённом в минувшем октябре…