Знамена над штыками - Иван Петрович Шамякин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вероятно, пока я спал, подслеповатый дед, сам сзади похожий на подростка, рассмотрел, что везет не низкорослого солдата, а паренька. Заметив, что я открыл глаза, с любопытством спросил:
— А ты видкиля, сынку? Скильки ж рокив тоби? Зовсем же дитына горкая!
Я рассказал о себе, как я попал на фронт. Дед слушал, кивал головой, вздыхал:
— А, боже! Що наробыла ця проклята вийна.
Первую неделю жил я в степном имении как в раю. Ночевал в саду, в летнем флигеле, предназначенном — так мне объяснили — для гостей. А я там жил один. Это меня, дурня, радовало, наполняло гордостью: вот Пилипок Жменька живет как пан. Увидели б мои односельчане! Кормили, правда, на кухне, но очень вкусно — с барского стола, как сказала кухарка. И ничего не заставляли делать. Вот это мне не нравилось: не был я никогда лежебокой, не умел бездельничать, а главное, хотелось прислужить своему благодетелю лучше, чем на передовой, из благодарности и… чтоб чаще видеть пани. А то я редко видел ее. Да и капитана своего видел редко. Они поздно вставали, когда крестьяне уже обедали, и после долгого завтрака, к которому приезжал с сахарного завода старший пан, скакали на конях в степь. Потом на несколько дней поехали в Харьков. Без меня. И то, что я был в отдалении от них, все сильнее разжигало мое воображение и пани все больше меня очаровывала. Вечером я тайком, как вор за кустом, слушал, как она играет на рояле, старался хоть сквозь оконные гардины увидеть ее. А потом слушал пение соловьев и до утра не мог заснуть. Так во мне, пятнадцатилетнем, просыпался мужчина. Теперь об этом смешно вспоминать: я страдал от ревности к Залонскому, завладевшему такой красотой. И одновременно ревновал к ней, заполонившей моего капитана: не будь ее, все было бы проще, я находился бы в барских покоях и по-прежнему, как на фронте, прислуживал своему офицеру.
На меня поглядывали девчата, работавшие на кухне, в саду, на огороде, иногда несмело заигрывали. Да я, дубина стоеросовая, был равнодушен к этим просто одетым красавицам, у них были цыпки на босых ногах, мозолистые руки и шелушащиеся от солнца веснушчатые носики. Меня, остолопа, тянуло к господам. Вот какая это зараза для незакаленной юношеской души — очутиться в господских условиях! Жизни вокруг себя я не видел. И о той жизни, которую знал раньше — до фронта, или в солдатских землянках, или в Гомеле на вокзале, — стал забывать.
Но, к счастью, недолго держался в голове розовый туман, сама пани развеяла его. Встретила как-то в саду. Ласково поздоровалась. Назвала так же, как дома меня звали, — Пилипок. И протянула золотую пятерку:
— Это тебе на гостинцы. Купишь чего-нибудь.
Не скажу, что я был равнодушен к деньгам. Нет. Бедняк, я знал им цену, знал, сколько зарабатывали отец и дядя, сколько получали солдаты, как сберегали эти гроши для дома.
От неожиданности и от счастья, что пани стоит рядом и разговаривает со мной, я растерялся. Но сразу же подумал, что никогда не истрачу эту пятерку, буду всегда носить при себе как дорогой подарок; поэтому, взяв ее, я непослушным языком пробормотал слова благодарности.
И тогда она иначе, уже не так очаровательно, как обычно, а нервно и некрасиво, засмеялась и спросила:
— Скажи, Пилипок, много у вас там сестер милосердных? Всеволод Александрович ходит к ним? Или к каким другим женщинам?
Меня как огнем обожгло. Офицеры иногда приглашали к себе сестер милосердия, пили вино и целовались с ними. И капитан изредка ездил в местечко; я подолгу на холоду стерег лошадей возле одного дома. В тот дом меня никогда не приглашали, но я догадывался, что там господа офицеры веселятся.
Я сразу сообразил: пани хотела купить меня за эту пятерку. И мне стало до боли, до слез гадко и обидно. Как плохо она обо мне думала!
— Нет! Нет! Нет! — почти закричал я.
Она, конечно, поняла это решительное «нет» как подтверждение верности капитана ей, его жене, поверила, что он святым живет, святым воюет за царя и веру, и, удовлетворенно засмеявшись, погрозила мне пальчиком:
— О, я знаю: вы, мужчины, все заодно. А ты верный раб своего господина.
Подходила ко мне сказочная принцесса, уходила же обычная хитрая баба.
Оскорбила она меня сильно. Вдвойне — тем, что хотела купить и что назвала рабом. Пятерка обжигала ладонь. Хотелось швырнуть ее вслед пани: на, подавись своей пятеркой! Но удержала крестьянская рассудительность: лучше отдам эти деньги беженцам или инвалиду, когда будем ехать обратно. Пусть кто-нибудь порадуется, И помню, прошептал как клятву:
— А рабом вашим я не буду! Нет! Никогда!
С того дня я начал видеть в том раю другую жизнь. Мне уже больше не хотелось ни в барские покои, ни гулять по саду, ожидая, когда выйдет молодая пани, подарит улыбку. Я стал бродить по окрестностям. Пошел в деревню, к крестьянам, к парубкам, а те парубки — мои ровесники, потому что все старшие были на войне. Познакомился я с ними не совсем обычно. Когда первый раз пришел, увидела меня какая-то тетка и заголосила на все село: «А, дытыно моя ридна». Не сообразив что к чему, я растерялся и поспешил пройти мимо. За вишневыми садами на лугу догнал меня парень.
— Не ходи тут, — проговорил он угрюмо.
Я остановился, зло прищурился:
— Это почему же, может, скажешь?
— Моего брата на войне убили. Мать, как увидит солдата, целый день голосит.
А на следующий день этот же парень — Грицук — пришел в имение и пригласил к себе: мать захотела меня увидеть.
Угощала молоком, творогом, тихо плакала: как потом рассказал мне Грицук, она подумала, что паны уже забирают на войну таких малолеток, как я, как Грицук. И очень испугалась за младшего сына. Хотя я потом объяснил ей, что случайно оказался на фронте, женщина не успокоилась. Не верила она панам:
— Погублят паны диток малых.
Грицук работал в своем хозяйстве так же, как я год назад, только лошади у них не было: пахали, возили на волах. Я с радостью взялся помогать своему ровеснику и через него завел дружбу с другими парубками. Вечерами мы собирались за селом на выгоне, у лозового плетня, за которым начинались посевы. Сидели на пыльной траве, пахнувшей ромашкой, крапивой, навозом, молоком, и подолгу разговаривали о войне. Само собой разумеется,





