Боги, гробницы, ученые - К. Керам
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако его любовь к свободе народа, к свободе науки не может заглушить в нем страсти к изучению Египта. Как и прежде, он необычайно плодовит. Он занимается далекими от его научных интересов делами: составляет коптский словарь и одновременно пишет пьесы для гренобльских салонов, в том числе драму, посвященную Ифигении, сочиняет песенки политического характера, которые тут же подхватываются местными жителями, – для немецкого ученого это было бы совершенно невероятно, но во Франции, где эту традицию возводят к XII веку и связывают с именем Абеляра, это вполне обычно. В то же время он занимается и тем, что является главной задачей его жизни: он все более углубляется в изучение тайн Египта, он не может от него оторваться независимо от того, кричат ли на улицах «Vive l’Empereur!» или «Vive le Roi!». Он пишет бесчисленное множество статей, работает над книгами, помогает другим авторам, учит, мучается с нерадивыми студентами. Все это в конце концов отражается на его нервной системе, на его здоровье. В декабре 1816 года он пишет: «Мой коптский словарь с каждый днем становится все толще. Этого нельзя сказать о его составителе, с ним дело обстоит как раз наоборот». Он стонет, когда доходит до 1069-й страницы: труд его по-прежнему далек от завершения.
В это время наступают «Сто дней», которые заставляют Европу еще раз претерпеть натиск Наполеона, которые разрушают то, что с таким трудом было создано, которые превращают преследуемых в преследователей, властителей в подданных, короля в беглеца и даже Шампольона вынуждают покинуть свой кабинет. Наполеон возвращается! И в поистине опереточном crescendo меняется с каждой пройденной им милей тон газет: «Чудовище вырвалось на свободу!», «Оборотень в Каннах», «Тиран – в Лионе», «Узурпатор в шестидесяти часах от столицы», «Бонапарт приближается форсированным маршем», «Наполеон завтра будет у наших стен», «Его Величество в Фонтенбло».
7 марта Наполеон подходит на своем пути в столицу к Греноблю. Он вынимает табакерку и стучит ею в городские ворота. Ночь, его освещают факелы: настоящая сцена из спектакля, но только всемирно-исторического значения. Долгую страшную минуту стоит он под наведенными на него пушками, около которых совещаются канониры. Потом раздаются возгласы: «Да здравствует Наполеон!» – и «этот авантюрист, который покинет город императором», вступает в Гренобль, ибо Гренобль – это сердце Дофинэ, важнейшая из оперативных баз, которые нужно было занять. Фижак, брат Шампольона, давний почитатель императора, теперь становится его приверженцем.
Наполеону нужен личный секретарь. Мэр города представляет ему Фижака и умышленно искажает его фамилию – «Шамполеон». «Какое хорошее предзнаменование, – восклицает император, – он носит половину моей фамилии!» Шампольон тоже здесь. Наполеон расспрашивает его о работе, узнает о коптской грамматике, о словаре. Шампольон холоден (он с двенадцати лет имеет дело с властителями, гораздо ближе стоящими к богам, чем Наполеон), император же приходит в восторг от юного ученого, долго с ним беседует, обещает ему в знак монаршей милости напечатать его книги в Париже. Не довольствуясь этим, Наполеон на другой день посещает его в библиотеке, вновь возвращается к разговору о его занятиях языками – и все это в те дни и часы, когда он находится на пути к отвоеванию своей мировой империи. Два завоевателя Египта стоят здесь друг против друга. Один, включивший страну фараонов в свои геополитические планы, желавший вновь возродить ее (тысячи шлюзов хотел он тогда построить, чтобы раз и навсегда обеспечить рентабельность земледелия; теперь, услышав более подробные сведения о коптском языке, он вновь загорается и тотчас решает сделать коптский язык новым всенародным языком Египта). И другой – он еще ни разу не побывал в Египте, но мысленно видел этот исчезнувший древний мир, который ему было суждено завоевать силой своего интеллекта и знаний, тысячи раз.
Однако дни Наполеона сочтены. Его вторичное поражение столь же быстро, как и его вторичный успех. Эльба была для него убежищем, остров Святой Елены станет местом его смерти.
И снова в Париж возвращаются Бурбоны. Они чувствуют себя не слишком уверенно, они не очень сильны и поэтому не собираются мстить. И все-таки (могло ли быть иначе?) приговоры выносятся сотнями, «наказания сыпятся с такой же щедростью, как некогда сыпалась на евреев манна небесная»; в число преследуемых попадает и Фижак – вольно же ему было сопровождать Наполеона в Париж! И стоит ли удивляться тому, что при быстром разбирательстве политических дел, при наличии большого числа недоброжелателей и завистников, которых юный профессор нажил себе в Гренобле, между ним и братом не делают различия – ведь даже в научных делах их не всегда отличали друг от друга. Кстати, это небезосновательно, ибо и младший Шампольон в последние часы «Ста дней», в то самое время, когда он безуспешно пытался раздобыть тысячу франков для покупки очередного египетского папируса, принял участие в организации так называемого «Дельфийского союза», деятельность которого теперь, во время реставрации, кажется весьма предосудительной.
Когда роялисты приблизились к Греноблю, Шампольон встретил их на бастионах, призывая к сопротивлению, не желая разбираться в том, где, собственно, находится б́ольшая свобода. Но что происходит дальше? В тот самый момент, когда генерал Латур приступает к бомбардировке внутренней части города, когда плодам труда Шампольона начинает грозить нешуточная опасность, он покидает бастион, оставляя политику и войну, и мчится в библиотеку. Здесь, на втором этаже, он проводит все часы бомбардировки, таская воду и песок, один во всем здании, рискуя жизнью ради своих папирусов.
Вот тогда-то, уволенный из университета, сосланный как государственный преступник, Шампольон приступает к окончательной расшифровке иероглифов. Изгнание длится полтора года. За ним следует дальнейшая неустанная работа в Париже и Гренобле. Шампольону угрожает новый процесс, вновь по обвинению в государственной измене. В июле 1821 года он покидает город, в котором прошел путь от школьника до академика. А годом позже выходит в свет его труд «Письмо к г-ну Дасье относительно алфавита фонетических иероглифов…» («Lettre á М. Dacier… Relative а l’alphabet des hireoqlyphes phonetiques…») – книга, в которой изложены основы дешифровки иероглифов; она сделала его имя известным всем, кто обращал свои взоры к стране пирамид и храмов, пытаясь разгадать ее тайны.
Иероглифы были известны всему миру, сообщения о них содержатся у целого ряда античных авторов, их не раз пытались толковать во времена западноевропейского Средневековья, а после египетского похода Наполеона они в бесчисленных копиях попали в кабинеты ученых. И, как это ни парадоксально звучит, в том, что иероглифы никак не удавалось расшифровать, был прежде всего повинен один человек и ошибочные рассуждения этого человека, а не отсутствие способностей или недостаток знаний у тех, кто брался за расшифровку. Геродот, Страбон, Диодор Сицилийский, посетившие Египет, говорили об иероглифах как о непонятных рисунках-письменах. И лишь Гораполлон составил в IV веке н. э. подробное описание «значений» иероглифов (указания, содержащиеся в более ранних работах – Климента Александрийского и Порфирия, – неясны). Вполне понятно, что за отсутствием каких-либо иных материалов труд Гораполлона был положен в основу всех последующих исследований. Гораполлон считал, что иероглифы – это рисуночное письмо, и с его легкой руки все интерпретаторы на протяжении столетий старательно искали символический смысл этих изображений. Профаны благодаря этому могли дать волю своей фантазии, но ученые приходили в отчаяние.
Когда Шампольон расшифровал иероглифы, стало ясно, как много верного содержат рассуждения Гораполлона; стала ясна эволюция иероглифов, исходным пунктом которой была простая символика: волнистая линия обозначала воду, очертания дома – дом, знамя – бога. Однако эта же символика, применяемая последователями Гораполлона к более поздним надписям, приводила на ложный путь[23]. Нередко эти пути были и авантюристическими. Так, иезуит Афанасий Кирхер, человек весьма изобретательный (между прочим, он сконструировал волшебный фонарь), опубликовал в Риме в 1653 – 1654 годах четыре тома переводов иероглифов; ни один из них не был верным, ни один не имел ничего хотя бы сколько-нибудь общего с оригиналом. Группу иероглифов, находящуюся на одном из римских обелисков и передающую греческий титул императора Домициана «автократор» («самодержец»), он, например, перевел следующим образом: «Осирис – создатель плодородия и всей растительности, производительную способность которого низводит с неба в свое царство святой Мофта»! И все-таки, в противоположность доброй дюжине других ученых, Кирхер признавал значение коптского языка – этой позднейшей формы египетского языка. Сто лет спустя де Гинь перед «Французской академией надписей» китайцев объявил египетскими колонистами, опираясь в своем утверждении на сравнительный анализ иероглифов. И все же (это «и все же» сопутствует буквально каждому ученому, ведь каждый из них находил хотя бы один правильный след) он, во всяком случае, правильно прочел имя египетского царя Менеса. Один из его противников мгновенно обратил его в «Мантуф», что послужило поводом к выпаду Вольтера – самого ядовитого глоссатора своего времени – против этимологов, «для которых гласные не в счет, а согласные не имеют значения». В то же время английские ученые утверждали, в противоположность де Гиню, что египтяне – выходцы из Китая.