Прекрасные деньки - Франц Иннерхофер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее навестил брат, который был несколькими годами старше и тоже батрачил на одном крестьянском дворе. В участке она встретила сестру. Той было тринадцать лет. Все трое мало что знали друг о друге. Виделись в церкви, а сестры — еще и в школе, но что они могли сказать друг другу? Теперь вот встретились, но, кроме того, что уже сказали полицейским чиновникам, сообщить было нечего. Они повторяли то, что за них написали и напечатали в нескольких экземплярах люди в мундирах, и тут же вынуждены были разойтись: чиновники настаивали. В округе зачесались языки, чего только не говорили про сестру Марии и про двух братьев, крестьян, к которым ее пристроила соцопека.
Эти два брата, оба старше сестры Марии лет на сорок, до разоблачения считались набожными, истово верующими людьми, дорога к дому священника была им известна лучше, чем дорога в кабак. И оба не упускали случая своими подношениями как-то поправить материальное положение обремененного нуждой и заботами господина Бруннера. С какого-то времени от крайнего смирения они вдруг перестали выходить из дома, где почти два года по очереди стращали свою подопечную выбором: либо будешь еще больше вкалывать, либо раздвинешь ноги. Чаще всего происходило последнее. Сразу же после составления протокола девушку отправили в так называемое исправительное заведение. Мария же еще оставалась под следствием, хотя это было лишь одно название: девицам нечего было больше сказать — только нехитрая история да имена. О своей жизни до и после они могли поведать лишь то, что отец погиб на фронте, а мать умерла совсем молодой, что на всем белом свете не было никого, кто мог бы позаботиться о них, разве только благодетели, которые мытарили их да употребляли в свое удовольствие. На допрос вызывали Фельбертальца, частично возмещавшего расходы на троих детей. Найзера возили в участок. Взяли показания и у Лоферера. Роза рассказала о своей подруге, которая из страха перед суровым католицизмом родителей все больше замыкалась в себе и в конце концов, не доживя до шестнадцати, повесилась в сенном сарае.
Опять началась учеба. Шатц представил учеников молодому учителю Бедошику. Теперь, как только кто-то осмеливался поболтать, его тут же удаляли из класса, и через полчаса с покрасневшим лицом болтун возвращался на место. Холль был одним из первых. Не успел он закрыть за собой дверь, как в коридоре появился директор и дал Холлю такого пинка, что тот еле удержался на ногах. Холль начал соображать: "Этот человек забыл меня, он меня не узнает". Директор наверняка спутал его с кем-то из учеников, с пьяных глаз принял его за другого. И все же Холль был озадачен. Ему вспомнилось, как они с директором скидывали полешки с телеги, а потом укладывали в поленницу, вспомнил он, как директор снимал рубашку, вспомнил про пиво и ливерный паштет, поставляемые для директорского стола. Нет, конечно, директор забыл его. Холль прислонился спиной к стене. Директор расхаживал в другом конце коридора, курил и кашлял. За дверью одной из классных комнат слышался голос Бруннера, из другой доносились голоса детей, звонкие и прерывающиеся. Потом вдруг раздался крик, и наступила жуткая тишина. Судя по последовавшим звукам, над головами учеников пролетели метровая линейка, связка ключей и миска с мелом. Из класса прямо к учительскому туалету вылетел Кролих с вспухшей шеей, с красными и синими пятнами по всему лицу. Директор посмотрел в его сторону и затянулся сигаретой. Холлю надоело околачиваться у двери, и он стал расценивать это как сущее наказание. Он думал о бессловесных батраках, и его тут же стало слегка подташнивать. Наконец дверь распахнулась. Молодой, довольно хилый на вид учитель улыбнулся, прикрыл за собой дверь, отвел Холля в сторону и отхлестал его по щекам. На большой перемене Холль узнал, что точно так же досталось и другим. Вскоре после этого Холль оказался замешанным в краже, совершенной прямо в классе. Трижды были тщательно обысканы все парты, ранцы и карманы на предмет пропавшего кошелька. Безрезультатно. Собирались уже сообщить в уголовную полицию, но учитель решил еще раз вывернуть и проверить все ранцы. Холль уже с радостью ждал полиции. Наконец в школу пришли полицейские и осмотрели все, что возможно. Холль вытащил свою сумку — и кошелек полетел на пол. Он догадался, кто засунул ему кошелек под сумку, но у него не было доказательств, подозрение пало на него. Учитель то и дело ставил его лицом к классу, заставляя признаться в краже, просить прощения у владельца кошелька и каяться в содеянном. Но Холль продолжал утверждать, что кошелек ему подкинули, и учитель в наказание велел ему за выходные дни переписать двадцать страниц из «Хрестоматии». Это было так много, что он тут же решил, что не напишет ни слова. Две-три страницы он, может, и написал бы, чтобы избежать возможных неприятностей дома, хотя теперь из-за постоянных визитов господина Бруннера нечего было и надеяться скрыть что-либо.
Заготовка сена была в самом разгаре. Приходили полицейские чиновники, они искали сестру Марии, сбежавшую из исправительного дома. Скот пригоняли с горных лугов, и это подарило Холлю свободный от уроков день. Вечером он сидел в хижине, пил чай с ромом и водкой. Фельберталец увлекся рассказом о своем друге, который забрался на вышку высоковольтных передач, его труп был потом обнаружен пастухами и на хозяйском тракторе увезен с поля. Фельберталец и еще один скотник проводили покойника игрой на медных трубах. У Фельбертальца увлажнились глаза, и он замолчал.
Прошу и Холлю достался стаканчик водки на двоих, они быстро его осушили, да еще купили бутылку пива. Холль шатался по деревне, издавая пьяные крики, подался к полю, чтобы перерезать путь коровам, упал с изгороди, растянулся на земле и сразу заснул.
Едва Холль уселся за парту, учитель поднял крик и потребовал, чтобы Холль объяснил, почему напился. Сказать, ясное дело, было нечего. Кое-кто из ребят покачивал головой и смеялся. Приставания учителя начинали злить Холля. "Идиот какой-то. Чего он ко мне прицепился?" Учитель не унимался, продолжал позорить его перед классом, пока Холль не обвел взглядом презрительные физиономии и не начал немного стыдиться. Потом писали под диктовку, а вслед за этим должны были придумать заголовок. Холль по глупости отпустил в адрес Бедошика какое-то замечание, а сосед по парте, который сунул под ранец кошелек, выдал Холля. Бедошик отвел его в одну из пустующих классных комнат и начал лупцевать по лицу, пока не потекла кровь из носа. После этого Холль уже никогда не поминал Бедошика добрым словом.
Дома он теперь большей частью работал в коровнике или на полянах, где не было ни минуты покоя: коров приходилось держать в пределах зеленого пятачка. Хозяин экономил и на траве: сначала должны были пастись коровы, затем лошади, потом овцы. Но школьная история дошла-таки и до дома. Холлю пришлось держать ответ перед хозяином. Вскоре после этого хозяин отыскал в толпе Бедошика, который в церкви тоже гундосил по-писаному, и внушительно шепнул ему, чтобы тот пальцем не трогал никого из сыновей, их-де он воспитает сам. Бедошик больше не лупил Холля, хоть по-прежнему позорил его перед классом и чуть что называл "маменькиным сынком", но других, ничтоже сумняшеся, вразумлял оплеухами.
Мария забеременела от Лоферера, и в так называемое исправзаведение ее не отправили. Лоферер уже прижил двух детей с другой женщиной. Сестра Марии приехала с каким-то мотоциклистом, проколесив с ним две недели по Штирии. Она хотела остаться у Марии, но той ничего не оставалось, как внушить сестре, чтобы та возвратилась в заведение и отбыла назначенный срок. Потом Мария отправилась с ней в полицию.
Одна за другой приезжали машины со скототорговцами. Тучные господа в шляпах выдавливались из машин, следовали на кухню и согревали свои потроха водкой, а Холль и Прош носились тем временем по выгону наперегонки за указанными им коровами или телятами, чтобы явиться с ними пред очи взыскательных покупателей. Потом называли цену, делали запись и откланивались. Погонщику же приходилось спешить со скотиной обратно, но по первому же свисту вновь возвращаться, ждать, снова отгонять и снова возвращаться, ждать и топать на выгон. Погонщик и скотина нередко просто чумели, скотина из-за погонщика, погонщик из-за скотины и торговцев, или хозяина, или из-за всех разом. Если бы не Бедошик и не злость на него, если б не внезапная волна душевной боли, если бы не скопившаяся за годы безмолвная ярость, Холль с легким сердцем включился бы на денек в такую гонку, чтобы, допустим, кому-нибудь из отчаявшихся и подневольных хоть на несколько часов облегчить участь, он смотрел бы на эту беготню просто как на способ убить время, но она убивала его самого, раз от раза все больше повергала в отчаяние и ярость, в ярость и отчаяние одновременно. Ему вдруг все стало до горечи ясно: плачешь, бегаешь, бьешься со скотиной, носишься туда и обратно, а ведь знаешь же при этом, что все впустую: торговцы только делают вид, что собираются покупать, что они не сторгуются из-за какой-нибудь смехотворной надбавки. Прош уже почти обезумел. Холль был близок к этому, он попросту не мог вынести мельтешню впечатлений. Кроме того, в голову лезло разное, и прежде всего обидное. Бесконечная смена настроений. С одной стороны, он сознавал каждый шаг, каждое свое движение, с другой — испытывал постоянную смену настроений, как будто его головой все время играют, как в мяч, и особенно резво, когда он шел мимо некоторых домов. Целая вереница грязных домишек по дороге в школу. На них и вокруг было столько грязи, что даже пропадало желание нагадить каждому хозяину на железяки перед дверью, об которые вытирают ноги. А люди глядели приветливо. В самом деле, за пределами усадьбы почти всегда попадались приветливые лица. Многие жалели его, а будучи на усадьбе, гладили по голове на глазах у работников и в присутствии хозяев спрашивали, кого из них, отца или мачеху, он больше любит. Этот вопрос задавался чуть ли не каждым гостем от смущения, когда ничего подходящего не приходило в голову, а ему больше всего хотелось в этот момент вымазать себе лицо навозной жижей или теплым коровьим дерьмом. Язык присыхал к нёбу, а в голове начиналась такая карусель, что череп тяжелел от крови, грозившей хлынуть из каждой поры. Спасение было только в одном — опрометью подальше отсюда. И тогда он обретал способность думать и говорить с собой. Он уже давно разговаривал с самим собой и всегда внушал себе вслух: "Я должен говорить".