Рандеву с йети - Никита Велиханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— То есть, — Ирина приподняла брови. — Что значит — «если они вообще животные».
— Если верить сказочным сюжетам, вроде вот этого, о Брандте, самки йети могут рожать детей от человека. И наоборот.
— То есть вы хотите сказать — вы хотите сказать, что йети — это какая-то заблудившаяся ветвь человеческой эволюции?
— Именно это он и хочет сказать, — невозмутимо вмешался в разговор Ларькин. — Причем не только он один. Это одна из самых распространенных теорий о снежных людях и их происхождении. Скажем, случайно выжившие в труднодоступных местах неандертальцы, которые проиграли в свое время войну с кроманьонцами за контроль над основной территорией планеты — и перешли к партизанским действиям. Англо-саксонские и вообще западные исследователи очень любят ссылаться в этой связи на свой фольклор — на сказки об ограх, великанах-людоедах, которые в западноевропейском сказочном бестиарии занимают одно из самых почетных мест. Неандертальцы, кстати, каннибализмом отнюдь не пренебрегали. Хотя — есть одно существенное возражение. Неандертальцы знали огонь. А сюжетов о йети, которые, греясь у костерка, поют под гитару блатные песни, я что-то не припомню.
— Но это не обязательно должны быть именно неандертальцы, — сказал Кашин. — Это может быть какая-то более ранняя ветвь, которая проиграла как раз не кроманьонцам, а неандертальцам, и ко времени кроманьонско-неандертальских баталий уже занимала ту нишу, которую занимает теперь.
— Ну, хорошо, — кивнул Ларькин, — от кого бы они там ни произошли, это не решает еще одной проблемы — а чем, интересно, эта ваша популяция питается? Существа они, судя по всему, достаточно крупные и, соответственно, пищи им тоже нужно довольно много.
— Здесь вообще все проще простого. И, кстати, это еще один аргумент в пользу того, что это не неандертальцы. Неандертальцы были охотниками. А йети, вероятнее всего, вегетарианцы. Хотя и не берусь утверждать, что чистые вегетарианцы. Есть данные, что в их меню входит рыба. Большой Брандт научился ловить рыбу руками именно у них — у кого еще? Но если основу их рациона составляет растительная пища — то не вижу никаких проблем. Корневища осоки, рогоза, тростника — прекрасная питательная пища, богатая белком, углеводами и растительными маслами настолько, что и люди ей тоже, смею вас уверить, иногда не брезгуют. А уж этого добра — я имею в виду осоку, рогоз и тростник — там пруд пруди. Рыбу во внутренних водах, в отличие от коренной Волги и от прилежащих к деревням проток, вообще никто не ловит. То есть люди, конечно, там ее не ловят. Так что и рыбы там должно быть навалом. И к тому же все ближнее Заволжье — это овощеводство на орошаемых землях, рассчитанное не только на потребности Саратова, но и на вывоз в более северные районы. В том числе, кстати, и в Москву. Хозяйство там ведется вполне советскими методами — то есть сажают столько, что обрабатывать все равно не успевают, и едва ли не треть огуречных и помидорных плантаций попросту зарастает дурнишником, лебедой, щерицей и пасленом. Которые — все без исключения — также вполне съедобны. Представляете, какое раздолье для сумеречных жителей, желающих разнообразить свое обычное меню? Людей по ночам в полях практически не бывает. Так что — гуляй, не хочу.
— Ладно, летом они отъедаются. А зимой? Что они едят зимой? Ни овощей, ни свежей зелени, рыба вся подо льдом — что вы на это скажете?
— Ну, во-первых, корневища рогоза и зимой никуда не деваются. Более того, именно к зиме они набирают наибольшее количество питательных веществ. А во-вторых, согласно мордовским, например, поверьям, они зимой впадают в спячку — да я же вам уже об этом говорил! И еще…
У Кашина они просидели до двух часов ночи. А потом поехали обратно в гостиницу — собираться. Потому что на утро запланировали свой первый выезд. В Сеславино. Кашин их убедил. Да и шофер тот своего снежного человека сбил именно на тамошнем повороте.
Глава 6
R.
Аборт Ирина сделала на следующий же день. Просто отправилась в клинику и попросила избавить ее от плода. Никто не задавал ей никаких вопросов. Она боялась, что ей начнут задавать вопросы, отговаривать ее и всячески давить на психику. Она даже придумала заранее целую легенду, в которой правда перемежалась с реальностью и где Олег — Олег? — не выглядел такой уж сволочью. И страшно боялась, что если все-таки начнут задавать вопросы и давить на психику, то она попросту съедет с катушек и устроит у них там бог знает что. А они, кстати, ни в чем не виноваты. Даже в том, что задают вопросы. Но вопросов ей никто задавать не стал — просто заполнили какие-то формы и велели идти в отделение. А потом просто сделали операцию. Довольно неприятную, но Ирина думала — будет хуже. А потом она просто полежала часок, оделась и ушла.
А потом ей стало просто все по фигу. Потому что все кончилось, и ни впереди, ни позади у нее не было ничего хорошего, а только тьма, тьма и тьма без просвета; и даже детские воспоминания стали казаться смешными и жалкими, как засаленные открытки с мимозами и цифрой восемь над затхлой койкой полубезумной старухи. Потом начались какие-то непонятные ночи-дни, когда было совершенно не ясно, светло в данный момент на улице или темно, и к тому же данное обстоятельство не имело ровным счетом никакого значения. Появились вокруг полузнакомые стертые лица, бледные и с припухшими глазами, мужские и женские — и это тоже не имело значения, мужские они или женские, лишь бы только пореже выныривать с ними вместе наружу. И лишь бы только смутный, покачивающийся и подернутый мелкой рябью мир относительного забытья время от времени сменялся забытьём полным.
На что они все — и она в том числе — покупали бухло, она тоже не понимала, не помнила и не желала понимать. Помнила только, что бухло становилось все хуже и хуже. В первый же вечер, вернувшись из клиники, она пошла в ларек на углу, купила бутылку водки и прямо тут же, у ларька, стала пить ее прямо из горлышка. Водка была теплая, она обжигала горло, и от нее тошнило. Желудок не желал принимать ее в себя, но Ирина сознательно, собрав всю волю в кулак, заставила организм выполнять команду. К ноге, сука. Сказано пить, пей. И нехрен кобениться. Сколько она тогда успела в себя влить, прежде чем отключилась, она не запомнила. Запомнила только, что проснулась в чужой комнате рядом с каким-то храпящим мужиком, от которого шел смрадный запах перегара. И что у нее очень болел низ живота. Она тихо встала, нашла на полу свои вещи, оделась, вышла и захлопнула за собой дверь.
Потом начался полный туман. В общагу она возвращалась только изредка — забрать что-нибудь из вещей, потому что денег у нее не осталось. А потом и вовсе перестала возвращаться, потому что проблема денег отпала как-то сама собой. Всякий раз находился кто-то, кто готов был купить ей водки. Или даже коньяка. На худой конец — дешевого портвейна. Ирине было все равно, что пить, и она довольно скоро научилась удивительно быстро напиваться до бесчувственного состояния, когда ей было уже все равно, что с ней происходит дальше.
Потом какое-то время она жила на квартире у спившегося художника. Звали художника Павлик. Павлику было под пятьдесят. Покойный Павликов отец тоже был художник, причем известный. И у Павлика в квартире был чулан, в котором были папины картины. Когда кончались деньги, Павлик открывал чулан, вынимал наугад одно из полотен — часть была натянута на подрамники, часть была в рулонах — и уезжал с картиной в центр. А потом возвращался с деньгами, жратвой и выпивкой. Это было удобно и не требовало от Ирины лишних телодвижений. А ей совершенно не хотелось делать лишних телодвижений. И она их не делала.
Павлик пил потому, что понял, что ни как художник, ни как личность он не состоялся. Отца он искренне презирал — и как художника, и как личность. И твердо знал, чего в жизни и в живописи делать не следует. Но вот насчет того, что делать следует, уверенности у него не было никакой. Он честно пробовал. Он рассказывал Ирине о том, что он пытался делать в жизни. Она слушала и ничего не запоминала. Он показывал ей немногочисленные уцелевшие после тотальных актов самокритики полотна разных периодов и объяснял, почему тот или иной его творческий период окончился полным крахом и почему вот это конкретное полотно ничем не лучше отцовской мазни. Хотя идея была неплохая. В начале. Но потом и она тоже оказалась — полная жопа. И отец тоже был — жопа. Но за отцовские картины, в отличие от собственных Павликовых, любого периода, платили хорошие деньги. Деньги тоже были не критерий, но в итоге Павлик и себя презирал не меньше, чем отца, и любил об этом поговорить. Была у него такая специфическая стадия опьянения — садомазохистская. С одновременным бичеванием всего вокруг, с чем приходится сосуществовать, и самого себя, как самой главной неприятности, с которой приходится сосуществовать. Зато ни в трезвом виде, ни в пьяном он не задавал Ирине вопросов. Скорее всего, просто потому, что его по большому счету ничто, кроме запутанных коллизий истории становления и падения собственной творческой личности, и не интересовало. И он этого не скрывал. Но Ирину такое положение дел вполне устраивало. Он ее кормил, он ее поил и не задавал ей вопросов.