Затворники - Кэти Хэйс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда бумаги были извлечены, я начала перебирать их, пытаясь найти схожие хотя бы по какому-то критерию. Здесь были переводы, сделанные моим отцом, и их оригинальные тексты. В одних случаях это были ксерокопии книг, в других – переписанные от руки отрывки из старинных манускриптов. Как уборщик, мой отец был обязан обходить по вечерам кабинеты в кампусе и опустошать мусорные баки. В зданиях гуманитарных и языковых факультетов он всегда высматривал отрывки, которые мог принести домой и перевести.
Часто он возвращался домой поздно, поскольку слишком долго копался в бумажных отходах профессоров, которые, не задумываясь, выбрасывали материалы, уже вошедшие в их исследования. Но для моего отца эти выброшенные страницы были учебниками.
С их помощью училась и я. Мы садились за отрывочные фрагменты статей, книг или писем и составляли переводы. Я всегда считала, что благодаря этим обрывкам мы – то есть я – овладели высоким искусством перевода, потому что в них не было контекста, не было подсказок. Часто все, над чем нам доводилось работать, было выкинутым листом текста. Несколько абзацев из немецкой академической статьи о Гете, письмо Бальзака, расшифрованные страницы Пармской рукописи пятого века. Этот мусор был нашей радостью. Маленьким проектом, которым мы могли заняться в свободное время, всего лишь страница или две, прежде чем отец уходил убирать кабинеты, а я отправлялась на смену в кафе.
Это и были те бумаги, которые прислала мне мама. То, над чем мы часто работали вместе. Они должны были быть сувенирами, заветными вещицами, не представляющими ценности ни для кого, кроме меня и отца. Но сейчас, просматривая их, я чувствовала знакомое помутнение на периферии зрения, головокружение, которое усиливалось по мере того, как я прислушивалась к нему. Это была паника. Нервный срыв. То, что одолело меня в день отцовских поминок, то, с чем я боролась, чего боялась с тех пор. Какое-то тягучее, глубинное головокружение, захлестнувшее и сломившее меня. И в самые тяжелые дни этой болезни я не могла отличить реальность от кошмаров.
Я оставила страницы на полу и подошла к окну, позволив звукам улицы, долетающим снизу, заполнить мою душу и удержать меня в этом мире. Я дышала так, как советовал мне школьный психотерапевт во время нашей единственной встречи после инцидента: вдыхая через нос на счет пять, пока головокружение не пройдет. И в тот день оно прошло. Оно прошло через несколько минут и после стакана воды. Но в день поминок по моему отцу головокружение лишь стало сильнее. Я почти чувствовала запах того дня на страницах, лежащих передо мной – смесь запаха замороженных полуфабрикатов и цинний, густая и кислая.
Я держала себя в руках во время поминок – лишь границы моего зрения то приближались, то удалялись, лишь дыхание перехватывало в груди, – пока мама не встала, чтобы сказать речь. Мы находились на нашем заднем дворе, который на самом деле представлял собой поросший травой квадрат, огражденный четырьмя стенами, и на этом квадрате собрались друзья, семья и сотрудники колледжа. Двор был полон народа, и моя мать взобралась на табурет, чтобы поблагодарить всех. Когда она заговорила, всхлипывая, я больше не могла выносить тесноты в груди, не могла игнорировать то, что меня вот-вот стошнит. Я чувствовала, что теряю сознание от головокружения, поэтому повернулась и пошла обратно в дом так быстро, как только могла… и прошла прямо через стеклянную дверь. Даже не заметила наклейку с черным дроздом, которую мой отец налепил на стекло, когда я была еще ребенком.
В основном я помню кровь. Но мама помнит крики. И хотя со мной об этом никогда не говорили, я думаю, что большинство присутствующих тоже помнят это – мое окровавленное тело, мои легкие, выталкивающие воздух, пока в них не осталось ничего, что можно было бы отдать; все исчезло. Мне нужно было наложить швы. Почти тридцать из них пришлись на самые разные участки моего тела: они были на руках и щеках, на животе и руках. Чуть выше линии роста волос, возле уха, остался шрам – он зарос твердым келоидом, и иногда я бездумно разминала его пальцами, пока не спохватывалась. Меня продержали в больнице семьдесят два часа, когда выяснили, что я с трудом отличаю реальные события недавнего прошлого – смерть отца, мои травмы – от мира, каким он мне представлялся: темным, фальшивым и призрачным. По крайней мере, так мне говорили. Но это также было причиной, по которой я не могла больше оставаться дома. Моя мать была не единственной, кто сломался. Она была не единственной, кто перестал понимать, где лежит путь к спасению. По крайней мере, я знала, где выход из этой ловушки…
Я сделала вдох и продолжила перебирать бумаги, пока кое-что не привлекло мое внимание. Почерк я узнала, но не могла вспомнить, чей он. Не моего отца, а чей-то еще. Я сосредоточилась на петельчатых буквах, силясь прочитать текст. Он был написан на феррарском диалекте итальянского языка, и, прочитав транскрипцию, я поняла, кому принадлежал этот почерк и почему он показался мне знакомым: это была рука моего научного руководителя, Ричарда Линграфа. В эпоху оцифровки на телефон этот человек все еще копировал архивные материалы вручную. Насколько я знала, у него даже не было мобильного телефона. Мой отец, вероятно, однажды вечером выудил эти страницы из мусорной корзины Линграфа, но так и не решился поделиться ими со мной.
Я медленно работала с документом. Несколько слов я не смогла разобрать из-за склонности Линграфа к торопливому нанизыванию слов друг на друга, но остальное начало проясняться. Это была опись домашнего имущества накануне чьей-то смерти. Очевидно, тот, кому принадлежало это хозяйство, был весьма состоятельным: золотые монеты, книги, охотничьи псы, фарфор и фрески. Кроме того, я заметила, что там были упомянуты carte da trionfi. Карты Таро. Я взяла страницу и перевернула ее, но на обороте ничего не было. Линграф бросил расшифровку на середине. Я отложила страницу в сторону и продолжила просматривать остальные бумаги, ища не отцовские, а линграфовские записи. Отыскала еще полдюжины листов, некоторые из них отец уже перевел; их я отложила в сторону.
За четыре года моего обучения в Уитман-колледже Линграф пару раз шутил, что я стала его единственной студенткой. Только это была не совсем шутка, а, в сущности,