Язычник - А. Веста
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«У фрея должны быть гладкие руки», — загадочно обронил «наш рулевой», Умный Мамонт, когда в бараке засверкали мои окуляры.
— Вот что, бичок (бич — это лагерная аббревиатура, иначе «бывший интеллигентный человек»), хватит тебе веточки мозолить.
Вскоре меня перевели «придурком», то есть разнорабочим в «помойку», лагерную столовую, где я носил воду, таскал мешки с овощами, чистил картошку, мыл чаны и кастрюли и как бывший студент-медик был обязан еженедельно бороться с «сожителями»: крысами и тараканами.
Я катал шарики из буры, настораживал ловушки и раскладывал ядовитые приманки. Мой предшественник, «мокрый художник», задушивший подругу в припадке ревности, не удержался на хлебном месте и сыпанул отравы в бак с мурцовкой, за что был спешно отправлен в спецпсихушку. Говорят, там гораздо лучше и сытнее.
Умный Мамонт держал строгую «систему», распределяя полномочия между братвой и авторитетами. Он-то и заимел на меня виды. Следующим моим повышением должен был стать перевод в санчасть, где я был бы обязан снабжать лучших людей доступными наркотиками. В зоне были в ходу такие изобретения лагерного ума, как «крахмальные марочки»: марлевые примочки с йодоформом, и «лепестки»: носовые платки, смоченные эфиром. «Ручной коновал» должен был снабжать «дурью» «старших», помогать всем страждущим грамотно «ужалиться», при необходимости «заболтать дурь», или выпарить из безобидного кодеина забористую «гатагустрицу».
Заключенные, особенно из «мужиков», голодали. «Кормят хуже, чем собак…» — ворчали в столовой. Действительно, служебные собаки стояли на особом довольствии. За собак отвечали по всей форме. В случае смерти «списать» заключенного было гораздо проще, чем отчитаться за сдохшую псину.
Первая лагерная зима выдалась суровой. Уже в ноябре плевок со звоном падал на каменную от холода землю, значит, почти всегда было за тридцать. К Новому году ломанул настоящий мороз. Стоило на минуту выбежать из барака, и холод склеивал ноздри, обжимал лицо, отощавшую кожу насквозь щипало и жгло. Особенно знобило с недокорму.
В тот предновогодний вечер я скользил по высокой наледи между бараками, ноги в промерзших валенках разъезжались, за спиной у меня болтался холщовый сидор с подарками «от Деда Мороза». Я представлял, как, отжав плечом разбухшую дверь, вваливаюсь в свой жаркий, светлый от голых лампочек, гудящий, как улей, барак, и мой укромный заплеванный угол виделся мне лучшим местом на земле.
Небо над лагерем вызвездило к морозу. Силуэты «скворешен» чернели по углам, словно вышки охраняли не только воспаленный горизонт, но и дырявый лоскут черного неба. Я бежал, низко нагнув голову, чтобы не задувало через ворот, и с размаху налетел на какого-то зэка. В такое позднее время здесь мог оказаться только выкупленный у администрации резвый шпан, бегающий на посылках у рулевого, или такой же придурок, как я, задержавшийся на работах.
От резкого удара плечом в плечо я выронил мешок. Черные кирпичики хлеба посыпались на затоптанный снег. Не поднимая головы, я принялся торопливо запихивать их обратно в мешок.
— Привет, Айболит! А то смотрю, чья-то рожа знакомая в помойке мелькает…
Ветер со скрипом мотал фонарь, и лицо говорившего возникало из резкой смены света и тьмы. Это был Верес, исхудавший, одетый в черный ватник с белой номерной «сичкой» на правой стороне груди, но все такой же ладный и яростно синеглазый, с затаенным весельем и злой удалью озирающий мир: руки в карманах, ветер срывает с гладко бритой головы лагерную ушанку.
— Не сломали?
Я только помотал головой.
— Пока держусь… А ты где?
— В восьмом, в «правиловке». Там много наших, нормально…
— А я вот в пекарне и в помойке…
— Придурок? Повезло, — кисло усмехнулся Верес.
— На вот, возьми.
Я протянул ему пару паек и бумажный кулек.
— Ого, круто. Теперь гульнем! Все-таки Год Новый…
— Что так поздно? Борзеешь? — с угрозой просипел простуженный рулевой, высыпая на дубок хлеб пополам со снегом.
— Да братишку встретил… побазарили…
— А… це дило…. — и Умный Мамонт приступил к дележке новогодних благ.
Теперь изредка я встречал Вереса то в колонне, то в столовой, то на концерте в «день заключенного». И он всегда успевал подать мне приятельский знак. Блатные уважали «нацистов», вернее, героев национального сопротивления, и даже делились «дезой», сведениями о новоприбывших зэках, которые поступали по двум каналам: из Абвера и по «лагерной почте».
Заключенный по кличке Гоблин прибыл в зону через полтора года после меня. Это был узкогрудый тщедушный человечек, то ли крепко забитый на следствии, то ли тупой от рождения.
Перед следующим Новым годом, почти день в день, Верес поймал меня в клубе, где руководство лагеря готовило небольшой пикник для приехавших с концертом циркачей.
— Привет, братухан, все на кухне корячишься? Тут блатари шепнули, в твоем бараке брусок один приземлился.
— Гоблин?
— Знаешь, кто он?
— Да так, гнида. Всех обожрал…
— Нет, Айболит. Эта тварь еще попляшет. Он тех девах порешил, за которых ты сел. Все совпадает. Он в твоих Бережках ненаглядных о прошлом годе еще одну школьницу разломал. Так он еще дружкам их дневники спьяну показывал, хвалился. Тут его и взяли, козла шерстяного… Блатари узнают, в тот же день грызло начистят и обмашкуют, как миленького. У меня такая маза завелась… Пока абверовцы на концерте оттягиваются, этому кедру прожарку устроить. Раскоцаем гнилушку, тебе пригодится, на апелляцию подашь… Ну, шевели рогами…
В тот же день перед концертом я незаметно шепнул Гоблину:
— Заходи в хлеборезку, пока кодляк на концерте отдыхает. Я тебе ландриков и сухофруктов отсыплю, от циркачей заныкал. — В подтверждение своих слов я положил ему в карман несколько карамелек.
В мутных глазах Гоблина мелькнуло подозрение, но желание нажраться было сильнее, и моя приманка сработала.
С черного хода в столовую была натянута «запретка», колючая проволока. Но во время концерта там наверняка никого не будет, и я рассчитывал, что Гоблин без труда проскользнет под проволокой. Я даже успел посоветоваться с адвокатом. Прикинув все обстоятельства, он подтвердил, что меня обязательно «вытащат из тины», но на переписку уйдет не меньше года. Но что значил год с моим бессрочным сроком?
Из клуба доносились бравурные звуки парада-алле, ревели тощие медведи, пытаясь содрать слюнявые намордники, сдержанно, по команде, хлопали заключенные. Я мельком видел обсыпанную блестками почти голую гимнастку и пожилого испитого фокусника с зеркальным ящиком. Был приготовлен и особый полупристойный номер, пользующийся, по уверениям дрессировщика, задастого армянина в огненно-рыжем паричке, огромным успехом в женских колониях.
Едва на канате закрутилась девушка-змея, сводя с ума заключенных и конвой, я незаметно выскользнул из зала и просочился сквозь запретку. Верес уже был на месте.
Минут через десять в дверь хлеборезки просунулась голова Гоблина, Верес обхватил его за шею правой рукой и принялся душить. Глаза Гоблина полезли из орбит, рот раскрылся, как у рептилии, чуть ли не до внутренностей.
Верес ослабил хватку, втащил Гоблина в хлеборезку и пинком сшиб на пол. Потом схватил за шиворот и принялся возить лицом по бетонной стене.
В хлеборезке не было ножей. Хлеб крушили специальными тонкими пилками-струнами, натянутыми крест-накрест на квадратную раму — изобретение какого-то безвестного заключенного, после которого он ускоренно вышел «на свободу с чистой совестью». Верес схватил Гоблина за шиворот и навзничь бросил его на стол для разделки, так что багровое, исцарапанное лицо оказалось под натянутыми струнами. Глаза Гоблина подернулись рыбьей слизью. Стоило Вересу опустить рычаг — и его «афишка» разлетелась бы на геометрически правильные ошметки.
— Размозж-ж-жу… — шипел Верес. — Ты знаешь, кто перед тобой?
Я смотрел на Вереса, не узнавая его. Стоя над беспомощным, трясущимся Гоблином, он сам был смертно бледен, он дрожал и бился в припадке. Прижатый Гоблин елозил, скребся, как пришпиленный жук, безумные глаза вращались по кругу, пока не остановились на моем лице. Он что-то пытался сказать, хрипел, может быть, молил о пощаде. Искаженный ненавистью Верес медленно, вручную сдвинул раму хлеборезки и приблизил ее к Гоблину. Тот обреченно замер, по ботинкам его, на пол, потекла темно-бурая струя, резко пахнуло аммиаком.
— Что, очко заиграло? Обхезался, гребень….
— Отпусти его, Верес… Пусть идет… — Меня бил ледяной озноб. Я чувствовал усталость, равнодушие и сильнейшее отвращение к Вересу и к себе…
— Ты чего… Я его дожму, на апелляцию подашь, ты же не по делу сел… За эту гниду…
— Отпусти, я сказал. Ничего не хочу…