Zakat imperii - С. Ekshut
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Матвей. Хочу поблагодарить вас, барин, за то, что взяли меня...
Черкун. Меня зовут Егор Петров, я так же, как и вы, крестьянин, а не барин. Благодарить нам друг друга не за что: вы будете работать, я буду платить вам деньги. А если вы вздумаете жульничать, я вас прогоню и отдам под суд... Это понятно?»-172
Капитализм нивелирует человека, низводя его до положения функции, зафиксированной в договоре. Капитализм уничтожает патриархальную жизнь, создает новые возможности для быстрого обогащения. Однако, с точки зрения большинства образованных людей, эти принципиально новые отношения не делают людей более счастливыми. Окружающая жизнь делается жестче. «Люди становятся мельче, жулики — крупнее»173.
Ни персонажи пьесы, ни ее автор не видят достойного выхода из сложившейся ситуации. Но почему пьеса называется «Варвары»? С одной стороны, обыватели Верхополья живут варварской жизнью, которой еще не коснулась цивилизация. С другой стороны, носители этой цивилизации инженеры Черкуп и Цыганов осознают себя новыми варварами, пришедшими разрушить это сошюе царство. Это прекрасно понимает городской голова Редозубов: приезд инженеров в город — это конец его патриархальной власти над Верхопольем. «Ты думаешь, я не вижу, что делается? Эти фармазоны... они варвары, они - нарушители! Они всё опрокидывают, все валится от них...»174 Становится алкоголиком сын городского головы Гриша и уходит из дома его дочь 18-летняя Катя, похищает казенные деньги и скрывается чиновник казначейства Дробязгин, кончает с собой 28-летняя Надежда Монахова, жена акцизного надзирателя... Все эти мелодраматические страсти сознательно нагнетаются Горьким, чтобы подчеркнуть разрушительную роль капитализма в России.
Все симпатии автора на стороне студента Степана Лукина, который призывает доверчивую Катю к борьбе непонятно с чем и неясно для чего: «...Там горит великий огонь разума, и все честные, все умные люди видят при свете его, как грязно и скверно устроена жизнь... <...> Потому-то я и говорю — идите туда! Отдайте хоть два-три года вашей юности мечтам о новой жизни и борьбе за эти мечты. Бросьте частицу вашего сердца в общий костер протеста против пошлости и лжи...»175 По сути, это реминисценция из комедии Чехова «Вишневый сад» (1903). Там нескладный и недотёпистый вечный студент Петя Трофимов, по ходу пьесы падающий с лестницы и теряющий калоши, патетически звал Аню, 17-летнюю дочку Раневской, в «новую жизнь». Похоже, что Максим Горький слишком серьёзно воспринял этот призыв чеховского комедийного персонажа. Горькому не было дано умение трезво смотреть на жизнь, как это умел делать Чехов. Именно чеховское понимание реальностей русской жизни и стало тем контрастирующим фоном, на котором особенно хорошо видны и химеры Толстого, и ходульность Горького.
«Привычка к неволе, к рабскому состоянию...»
Антон Павлович Чехов стал первым русским писателем, который понял, что новая, ещё только формирующаяся капиталистическая реальность позволяет деятельному, целеустремленному и образованному человеку не только максимально самореализоваться, но и преобразовывать окружающий мир. Чеховская Россия - это столкновение двух миров. С одной стороны, это грубая толща нищеты и отсталости, дикого невежества и азиатчины — всего того, что веками существовало в прошлом и продолжает существовать в настоящем. «И теперь, пожимаясь от холода, студент думал о том, что точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре и что при них была точно такая же лютая бедность, голод; такие же дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, такая же пустыня кругом, мрак, чувство гнета — все эти ужасы были, есть и будут, и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше»176. С другой стороны, капитализм в России развивался столь стремительно, что в течение жизни одного пореформенного поколения результаты его деятельности ощущались повсеместно. Антон Павлович никого не собирался учить, как надо жить. Чехов, в отличие от Толстого, скептически относился к любым химерическим философским построениями по улучшению человека, а верил в науку и научный прогресс. С его точки зрения, именно научное знание и просвещение помогут человеку изменить свою жизнь к лучшему. Вот что он 24 декабря 1890 года писал Александру Сергеевичу Суворину. «Я верю и в Коха и в спермин и славлю Бога. Всё это, т. е. кохины, спермины и проч., кажется публике каким-то чудом, выскочившим неожиданно из чьей-то головы на манер Афины Паллады, но люди, близко стоящие к делу, видят во всем этом только естественный результат всего, что было сделано за последние 20 лет. Много сделано, голубчик! Одна хирургия сделала столько, что оторопь берет. Изучающему теперь медицину время, бывшее 20 лет тому назад, представляется просто жалким. Милый мой, если бы мне предложили на выбор что-нибудь из двух: "идеалы" ли знаменитых шестидесятых годов или самую плохую земскую больницу настоящего, то я, не задумываясь, взял бы вторую»-177. Выпускник Московского университета и практикующий врач писал это со знанием дела.
В 1960 году на страницах «Литературной газеты» легендарный детский писатель Корней Иванович Чуковский опубликовал очерк «Художник», посвященный 100-летнему юбилею Чехова и написанный на основе юношеских воспоминаний. Мемуарное свидетельство младшего современника великого писателя драгоценно, ибо оно неопровержимо доказывает, что художественные произведения Антона Павловича Чехова - это первоклассный исторический источник, позволяющий реконструировать эмоциональный фон эпохи.
«Теперь даже трудно представить себе, что такое был Чехов для меня, подростка девяностых годов.
Чеховские книги казались мне в девяностых годах единственной правдой обо всем, что творилось вокруг.
Читаешь чеховский рассказ или повесть, а потом глянешь в окошко и видишь как бы продолжение того, что читал. Все жители нашего города — все как один человек — были для меня персонажами Чехова. Других людей как будто не существовало на свете. Все их свадьбы, именины, разговоры, походки, прически и жесты, даже складки у них на одежде, были словно выхвачены из чеховских книг. И всякое облако, всякое дерево, всякая тропинка в лесу, всякий городской или деревенский пейзаж воспринимались мною как цитаты из Чехова.
Такого тождества литературы и жизни я еще не наблюдал никогда.
Может быть, потому, что в его произведениях так полно выражалось наше собственное ощущение мира, я, провинциальный мальчишка, считал его величайшим художником, какой только существовал на земле. <...>
Всеведущими казались мне гении, создавшие "Войну и мир" и "Карамазовых", но их книги были не обо мне, а о ком-то другом. Когда же в приложении к "Ниве", которую я в ту пору выписывал, появилась чеховская повесть "Моя жизнь", мне почудилось, будто эта жизнь и вправду моя, словно я прочитал свой дневник — жизнь неприкаянного подростка девяностых годов. <...>
Чехов был для меня и моих сверстников мерилом вещей, и мы явственно слышали в его повестях и рассказах тот голос учителя жизни, которого не расслышал в них ни один человек из так называемого поколения отцов. <...>
Других учителей у меня не было. Даже легальные марксисты оставались для нас неведомыми. Боевые программы народников к тому времени уже окончательно выродились в плоские, бескрылые прописи, а модное в ту пору толстовство, воплотившееся в секту косноязычных и унылых святош, отталкивало своей пресной бесцветностью. И мне оставалось единственное прибежище - Чехов. <...>
...к началу девяностых годов из слова "идеал" уже окончательно выветрилось его прежнее боевое значение, которое было присуще ему в шестидесятых и семидесятых годах, и в пору моей юности оно уже стало абстракцией, лишенной какого бы то ни было реального смысла. Уже у Надсона оно звучало пустышкой - лишь как неизменная рифма к столь же абстрактному слову "Ваал".
Вообще так называемая "идейная повесть" - живо-кровная в шестидесятых годах повесть Чернышевского, Помяловского, Василия Слепцова, насыщенная классовой борьбой той великой эпохи, - превратилась у эпигонов народничества в пустопорожнюю схему, по существу глубоко реакционную, лживую, приманчивую лишь для бездарных писак»178.
О том, как мучительно взращивались буржуазные отношения на русской почве, рассказывается в чеховской повести «Три года», впервые опубликованной на страницах журнала «Русская мысль» в 1895 году. Перед нами проходят три года из жизни Алексея Фёдоровича Лаптева - выпускника филологического факультета Московского университета и наследника миллионного состояния. Известная московская фирма «Фёдор Лаптев и сыновья», созданная отцом Алексея Фёдоровича, успешно ведет оптовую торговлю галантерейным товаром. Валовая выручка фирмы составляет в год два миллиона рублей, а образованный, совестливый, мучительно рефлексирующий и порядочный человек Алексей Лаптев испытывает сильнейшую неудовлетворенность своей жизнью. Его не радуют ни отцовское дело, ни отцовские миллионы. Он женился по страстной любви на небогатой дворянке Юлии Белавиной, дочери провинциального врача. Но и этот брак не принёс ему счастья. С молодой женой Лаптев поселился в Москве, где стал вести праздный образ жизни: театры, симфонические концерты, картинные выставки, рестораны. Ещё до свадьбы Лаптев тратил 2500 рублей в месяц - огромные деньги для того времени, жалованье министра не достигало этой суммы. (В 1903 году суммарное годовое содержание действительного статского советника, статс-секретаря Его Величества, председателя Комитета министров и члена Государственного совета Сергея Юльевича Витте составляло 26 тысяч рублей, то есть 2166,66 рубля в месяц179.) Чтобы оценить значимость этой суммы, надо вспомнить, что уже за 500 рублей можно было отправиться в длительное заграничное путешествие и в течение трех-четырех месяцев посетить важнейшие европейские страны.