Долгое-долгое детство - Мустай Карим
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Убытки двух потерянный лет я за одну зиму окупил. Весной меня перевели в класс, с которым я в первый раз начинал учиться. Все знакомо, все знакомы, только учитель другой.
А в ту зиму, когда я воли себе дал, немного прошло, и в нашем ауле на белый снег пролилась красная кровь…
ДВА СУДА
Случись в ауле кончина чья-то — скачут по двум сторонам улицы два мальчика, возле каждого дома осаживают коня и кричат: «На погребальную молитву!.. На погребальную молитву!.. На погребальную молитву!..» Самый страшный клич для меня — этот. Будто мальчики не к мертвому на проводы, а прямиком в твою собственную могилу зовут. Впрочем, если крепко подумать, так оно и получается. Настанет время — каждого туда пригласят, туда проводят.
Не разошлись еще утренние сумерки, а по улице уже проскакали один за другим два мальчика:
— На суд идите! На суд идите! На суд идите!
— О господи, неужто опять смерть-сиротство? — огорченно сказала убиравшая со стола Младшая Мать…
— На суд кличут, Младшая Мать. Самигулла, кооперативный голова, мирские деньги украл, несметно. Ямагат судить будет. Очень сердитый был Ташбулат-сельсовет, — запинаясь-спотыкаясь, выложил новость Старший брат Салих. Он всегда так, начнет говорить и сразу теряется.
— Откуда же у мира такие деньги объявились? — спросила Старшая Мать.
Мой Самый Старший брат Муртаза все знает, он тут же все разъяснил:
— Осенью с каждого двора на общественные косилки и молотилки собирали. И с нас брали. Вот те самые деньги.
— Эх, несчастный! До какого только греха не доведет алчность, вздохнула Старшая Мать.
Отец почему-то еще ни слова не сказал. Он думает. Стало тихо и тревожно. Зов тот — «На суд идите!» — вошел, прозвенев стеклом, наполнил избу и сейчас, подступая то к одному, то к другому, бьется в ушах: «На суд идите! На суд идите!»
— Коли уж Самигулла на деньги позарился — никому веры нет. Тоже ходил, твердил, коммунист, дескать, он — и язык ведь не отсох, — зло сказал Муртаза-агай. — Ясно, у каждого пальцы к себе загибаются.
— Если хоть один из вас на Пожарную площадь ногой ступит — смотрите у меня. Рано еще вам человека судить, — сказал отец. И даже пальцем погрозил. Так сурово с братьями он еще никогда не разговаривал. Правда, тут же добавил, вроде помягче уже:
— Запрягите мне серого мерина, к Тимофею съезжу, пожалуй. А вы бы на зайца сходили, что ли. Вон какая пороша выпала.
Удивленные резким тоном отца, братья переглянулись.
— Ладно, отец, сходим на зайца, — сказал Муртаза, насупившись еще больше.
И взрослые мужчины разошлись по своим делам. Немного погодя опять проскакали те мальчишки:
— На суд идите — на Пожарную площадь! На суд идите — на Пожарную площадь!
Много всяких зрелищ видел я: и тебе «туманные картинки»,[13] и тебе комедь, и байгу-скачки — все видел. А вот которое судом называется не видел ни разу. Надо посмотреть.
Пожарная площадь — на самом взгорье улицы Мечети. Народу собралось там — не счесть, не перечесть. Все больше деды да дядьки бородатые. Мы, мелкая ребятня, залезли на большой сугроб по другую сторону улицы. На площадь нас не пускают, гонят прочь.
— Мелкоту прочь гоните, чтоб и следа не было! — проверещал какой-то старик.
— Пусть смотрят и видят, в назиданье, — сказал толстый мужчина с одутловатым лицом.
— В острастку будет, — добавил еще кто-то.
— Младенцев безгрешных домой отправьте. Не комедь же здесь разыгрывают.
— Неизвестно, какая еще комедь случится…
Народ все больше кипятится — и все больше бурлит майдан. Вдруг все замолчали. Поскрипывая валенками, с Нижней улицы вышли на площадь Ташбулат-сельсовет и два с ним чужака. Ташбулат росточком маленький, чуть пошире шагнёт — полы черного тулупа земли касаются. Должно быть, от отца или старшего брата тулуп достался.
— Ну, как порешим, ямагат? — сказал Ташбулат, сам вытянулся весь, ни на кого не смотрит. — Как говорится, пойман вор, за вами приговор, отцы аула.
Народ еще мялся, не зная, что и сказать, а перед Ташбулатом уже встал высокий, крепкий, словно дуб, Красивый Марагим. Он на нашей улице живет. Марагима, совсем еще молоденьким, отец силой женил, а вернее — выдал за вдову Ильяса-муэдзина. Бывает, выйдет Марагим вечером на улицу, сядет перед домом и растянет свою гармонь, весь аул слушает и дивится. «Печалится, бессчастный, — сказала как-то Старшая Мать, — сколько уже лет прошло, а сердце никак, видно, не угнездится, все блуждает, ищет кого-то. Самые цветущие, наливные годы понапрасну проходят…» Не зря, оказывается, говорят, что красивые да певучие всю жизнь невезучие. Мало того, у него и ресницы длинные. А ведь известно: чем длиннее ресницы, тем жизнь короче. Потому, наверное, все жалеют Красивого Марагима, привечают его. Вот сейчас он вышел и встал перед Ташбулатом. Еще больше вытянулся Ташбулат, а все ростом со скалку.
— Ровесник, — сказал Марагим тихо, — велика вина Самигуллы. Он ли украл общественные деньги, у него ли украли — ясно одно: из его рук уплыли они. Свою кару он получит. Но только надо его властям передать, суду правому, чтоб без пристрастки судили.
Ташбулат вдруг взбеленился, его круглые глаза словно сверлили каждого в толпе.
— Властям? Не их добро он украл, чтобы властям его отдавать! Ваше, кровное, общества, у мира нашего украл он! И тело его, и душа в ваших руках, ямагат! Правильно я говорю?
— Правильно, правильно говорит Ташбулат! — поддакнули тут же.
— За горло взять, чтоб рвотой вспять добро наше вышло. Прорва! крикнул Одутловатый.
— А еще в коммуне ходил, народ мутил, иблис! Адова головешка! Где он? Чего ждем?! — надрывался кто-то.
— К народу выводи! Пусть ответит!
Вопила кучка разъяренных людей, от нее уже и по толпе расходилось рычанье. Тут Ташбулат отдал приказ:
— Эй, понятые! Ведите вора!
Низко опустив красивую голову, ушел Марагим с майдана. Раз только оглянулся, придержал шаг, да не остановился.
Из караулки вывели Самигуллу. Вор шел — в короткой латаной шубейке, белоснежных валяных чулках и белых лаптях, почему-то без шапки, пряди темных курчавых волос падают на лоб, лицо как серый пепел… Руки далеко, локоть к локтю, сведены за спину и скручены арканом. Конец аркана держит человек, который шагает рядом с вором. Ведет, как в базарный день ведут на продажу корову или бычка.
— Вот сюда, на высокое место, перед всем миром поставьте, повелительно бросил Ташбулат, показав на телегу, с одного бока занесенную снегом. Самигуллу подсадили и затолкнули туда. Майдан замолк. И даже снег под ногами перестал скрипеть. Лишь редкие хлопья порхают в воздухе. И будто не на землю, не на толпу, а только на черную, низко склоненную голову пленника падают они. Вот так постоит еще немного и станет совсем седым. Слева от Самигуллы, поодаль, над коньком сельсовета полощется красный флаг. Когда пристально смотришь, флаг подступает ближе, и они оказываются совсем рядом. Человек стоит неподвижно, флаг трепещет, рвется куда-то. И позади обоих — темный грозовой край неба.
— Видал ли кто, слыхал ли кто про такое злодейство? — опять заверещал визгливый старикашка. — Земле позор, роду позор, вере позор! Всех осрамил, подлая душа! — замахал он руками на Самигуллу.
К нему присоединились другие голоса:
— Изо рта младенцев пищу отрывали, по крошке собирали! Где промотал? Отвечай!
— Мы добро наше потом добывали! Поперек горла оно тебе встанет, бесстыжий!
— За наш пот пусть кровью расплатится! Кровью!
Вор медленно поднял голову. Долгим взглядом обвел майдан. Крики опять стали затихать. Самигулла вскинулся. Кашлянул раз, другой.
— Люди, — сказал он тусклым дрожащим голосом, — велика моя вина перед вами. Кровные ваши деньги в моих руках были, из моих рук пропали. Но сам я даже слепой копейкой не разжился.
— Как это — не разжился? Что они, своими ножками ушли, что ли?
— Украли. К железному сундуку в канцелярии ключ подобрали и украли.
— Когда украли?
— Точно не знаю.
— Брехня! Врет!
— На том свете оправдаешься!
— А сторож где был?
— Не я украл, да на меня вина. Всю жизнь отрабатывать буду, расплачусь.
— Вшами, что ли, зимогор?
— За всю жизнь стригунка шелудивого не нажил, а тоже — расплачусь!
— Пусть кровью заплатит! — распалялся все тот же, охочий до крови.
Толпа словно взбесилась:
— Своим судом судить! Чтобы другим неповадно было!
— Руки-ноги переломать!
Разъяренные люди, видно, уже черное-белое не различали, размахивая кулаками, палками, дубьем, они ринулись к телеге. И вот тут откуда-то вывернулся Круглый Талип. Он проворно вспрыгнул на телегу.
— Ямагат! — выкрикнул он звонко, на весь майдан. — Я этого человека с рождения знаю. Отца-мать, племя-породу его знаю. Подлости не сделают, чужого не возьмут. Неправое дело творите, аксакалы! Люди! Сто вас человек на одного — безвинного и беззащитного. Если погубите его сто грехов на каждого ляжет, не отмоетесь! О вере подумайте, ямагат! Я его с таких вот пор знаю! Сердцем чую, неповинен он. Не теряйте рассудка, ямагат! Ташбулат! Ты голова. Уйми народ. Пусть не трогают Самигуллу. Два малыша у него, как два яблочка, по избе катаются. Не осироти их, скажи аксакалам, Ташбулат!