Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение - Янка Брыль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тихий носатый Ханьчук нашел уже своих полешуков и, покраснев от удовольствия, все так же тихо, даже с какой-то таинственностью улыбаясь в усики, шептался в сторонке с тремя земляками.
— Ну что ж, нет наших — так нет, — сказал Алесь. — Пошли, Бутрым, и мы пошепчемся, хотя ты и не новогрудский. Ты где спишь?
Хозяйственный Владик тут же, во дворе, договорился со своим соседом, что тот перейдет на новое место.
И вот они снова лежат рядом, почти под самым потолком, «на втором этаже». Только здесь не железные койки, как было в казармах, а просто нары, сбитые из неструганых досок. Повернешься — скрипят и колышутся оба «этажа» сразу, будто лежишь ты на возу со снопами.
Вся команда, четыре десятка пленных, уже улеглась и затихает перед сном. Лишь в углу, там, где устроился Веник, слышится сдержанный голос и время от времени вспыхивает даже не очень приглушенный смех.
Алесь и Владик успели меж тем в двух словах рассказать друг другу, где и как прожили они это время — с тех нор, как расстались на фронте.
Бутрым попал в плен за несколько дней до их капитуляции, да так еще, что записали пропавшим без вести. Трое их не вернулось из разведки, и лишь он одни остался в этой перепалке жив, раненный в ногу. Сперва валялся в госпитале для пленных, потом работал в имении, пока не привезли сюда, в белорусскую команду.
Поделившись с другом почти тем же хлебом пережитого, Алесь, приподнявшись на локте, глядел теперь на него в вечернем сумраке и думал, вспоминал.
«А еще я пишу своему дорогому, что Лёник наш все плачет: «А почему дед татку увез, привез только кожух да сапоги?..»
Уже на второй неделе их военной службы, в самом начале знакомства, Бутрым — открытая душа! — даже письма от жены не мог читать один. А карточку ее показал еще до письма.
Алесю даже неловко было перед товарищем, так она понравилась ему, эта молодица на фото. Не дорого стоит — сказать, покачав головой: «Ну, брат, и бабоньку ты себе отхватил! Сестры у нее случайно нету? Или, может, у нас там, за Несвижем, все такие?..» Сказал, посмеялись, а чужая чернявая, в белом берете, по моде надетом «низко на левое ухо», приснилась ему так нежданно, так волнующе, будто и не было на свете никакого Бутрыма, а были только черные очи ее, и жаркие губы, и круглые, сильные, загорелые руки. Алесь проснулся с их теплом на шее и все утро ощущал его, даже после холодной воды. И, верно, не мог бы уже вместе с Владиком снова смотреть на эту карточку, как ни хотелось…
К черту! Он и сейчас ощутил сладкий отзвук этой неловкости, подумав, что снимок, видно, и ныне у Бутрыма.
— Хлопчик твой уже, верно, подрос? — глухо спросил, чтоб взять себя в руки.
Вопрос о письмах из дома был одним из самых первых, которыми они обменялись в начале разговора.
Владик в этом отношении оказался счастливее: он получил их уже целых четыре.
— Пахать начнет, браток, пока мы с тобой выкарабкаемся из этого немецкого г. . ., — так же приглушенно забубнил Бутрым. Он помолчал. — Это они, бабы, умеют… Ручку его обрисовала мне во втором письме. А может, и правда не она, а сам? Три с половиной года исполнилось как раз в этом месяце, шестого. «Тыквенных семечек тебе сынок положил в конверт, чтоб, говорит, мой тата меня…» Сама, зараза, придумала! — Опять помолчал. — Чтоб у того, брат, руки отсохли, кто этот свет сделал таким дурацким. Жизнь! И правда, как сорочка детская: короткая и за. . . Ну, что я, к примеру: скосил чужое, запахал? За что мы, скажи ты мне, с тобой мыкаемся? Почему он, Левон мой, должен расти без отца, а я тут — нудиться без него?.. И люди и нелюди — на что они мне, немцы? За какие грехи должен я тут им отрабатывать? За то, может, что сызмалу бедовал на отцовской полоске, а потом — паны меня, чтоб их гнало и киселем несло, погнали биться за них?..
Он повернулся на спину и затих, как покойник.
Впрочем, и вся команда, кажется, уже спала, на обоих ярусах.
Бутрым старше Алеся на целых три года. Уже хозяин самостоятельный, единственный сын у отца. Думал — всё, не возьмут в армию, женился. А тут вспомнили, взяли…
Здоровущий и добрый. Говорит он — можно бы сказать — грубо, называя все вещи полным, точным именем. Но в речи его грубость эта не режет, как не режет она там, где навоз, и цветы, и хлеб живут по-соседски, в одном круговороте.
Алесь лежал ничком, подложив под грудь руки, и смотрел сквозь решетку в окно.
За проволочной оградой их штубы видна была песчаная полевая дорога, густо обсаженная по краям, совсем как дома, каждому близкими, родными березами. В прогале меж двух берез тихо светила большая луна, а под луной, как прихожане перед высоким алтарем, покачивались, кланялись ржаные колосья. Должно быть, и шептали так же…
— Ты спишь?..
Алесь вместо ответа повернулся к Владику как только мог тише и все-таки скрипнул нарами.
— Гляжу я, брат, — бубнил Бутрым, — на ходули свои: вон они у меня куда из-под одеяла вылезли!.. А Советы-то подлиннее! Видел на карте? А песню помнишь: «От Кронштадта до Владивостока»? Теперь еще дальше — от Бреста. Что и говорить! Дождались люди, кто, известно, ждал. Худо только, что нас они отсюда не забирают…
Опять помолчали.
Потом Владик повернулся на бок, придвинулся к Алесю и, тепло дыша в лицо, зашептал:
— Есть тут, знаешь, у нас один сопляк. Завтра я тебе покажу. Так, трепло, мамин сыночек. Хотя и к маме не очень торопится: больно ему тут по вкусу… Он компасом все хвастался. Так потом этот компас возьми да и пропади…
Бутрым приподнялся и достал из-под ошметка подушки свой мятый, латаный мундир. Алесь, уже догадываясь, вспомнил, как он старательно укладывал его, ложась спать, под голову…
— Сунь руку сюда, — шепнул Владик. — Под мышкой щупай. Нашел?
Алесь нащупал зашитый у сгиба твердый кружок.
— Дай положу. Под головой оно безопасней… — И снова улегшись на спину: — Домой, брат, только домой… Иначе на черта нам и шкуру свою таскать?.. Ну, спи, Алесь, завтра договорим. — А потом еще добавил, как самое главное, о чем нельзя было не сказать: — Добре, браток, что ты объявился!..
5
В шталаге, в том польском бараке, куда Руневича перевели из штрафкомпани, тайком