Культурные истоки французской революции - Шартье Роже
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но что больше всего поражает в секретном каталоге Невшательского типографского общества, так это обилие философских трактатов. Здесь представлены основоположники нового течения мысли: Фонтенель (если произведение, объявленное под названием «Республика неверующих» — это его опубликованная посмертно «Республика философов»), Буленвилье, Гоббс (благодаря Гольбаху, который перевел его труд «Человеческая природа»), Бейль («Разумный анализ» его произведений в восьми томах сделали Франсуа-Мари де Марси и Жан-Батист-Рене Робине). В нем есть Дидро («Письмо о слепых», «Письмо о глухонемых» и «Нескромные сокровища»), Руссо («Об общественном договоре» и другие произведения), популяризаторы идей Просвещения (Рейналь, Дю Аоран, Мерсье, Борд) и представители материалистического течения (четыре названия Гельвеция, среди которых «Об уме», философские произведения Ламетри и, самое главное, 14 произведений, написанных или переведенных Гольбахом). Но чаще всего в этом каталоге встречается имя Вольтера — упомянуто 31 произведение фернейского отшельника, от «Философских писем» 1734 года до романов, философских сказок и «Вопросов по поводу Энциклопедии», опубликованных в начале 1770-х годов.
Вольтер чаще всего упоминается и в другом документе, на который мы хотим здесь сослаться: в каталоге, составленном в июне — сентябре 1790 года парижским книгопродавцем Пуэнсо, которому было поручено переписать книги, оставшиеся в Бастилии после их массового уничтожения в 1785 году, последнего при Старом порядке{109}. Пуэнсо получил это задание после того, как обратил внимание на «возможность извлечь пользу для Города из этой груды книг, сваленных как попало, которые весьма скоро погибнут от влаги и пыли, если их там оставить»{110}. В перечне, разделенном на четыре части, значатся 393 различных названия, всего же в нем насчитывается 564 тома. Объединяя книги, конфискованные за пять предреволюционных лет, список этот, помимо произведений, которые мы уже встречали, содержит и новые названия. Так, среди порнографических произведений упомянуты «Эротомания, похотливая поэма» Сенака де Мельяна (Сарданаполис, 1775), «Эротика Библион» Мирабо (Рим, Ватиканская типография, 1783), «Поднятый занавес, или Воспитание Лоры» (Цитера, 1786). Среди памфлетов есть такие, которые направлены против королевы («Любовные похождения Шарло и Туанетты» 1779 г. или «Исторические очерки о жизни Марии-Антуанетты Австрийской, королевы Франции» 1781 г.).
На складе Бастилии, как и в магазинах Невшательского типографского общества, тексты Философов разделяют судьбу скандальных книг. Впрочем, в обоих каталогах классификация схожая: на первом месте — Вольтер, чьи 18 произведений были заключены в Бастилию в 1790 году, затем Гольбах (8 названий), после него Руссо (4 названия, среди которых «Об общественном договоре», «Рассуждение о начале и основании неравенства между людьми» и «Эмиль») и по одному-двум произведениям Гельвеция, Дидро, Кондорсе, Рейналя, Мерсье. 14 июля 1789 года в Государственной тюрьме оставалось только семь заключенных, но зато в ней томились все классические труды просветителей, павшие жертвой королевской цензуры и полиции, наравне с пасквилями, которые презирал Мерсье: «Плоский, жестокий клеветнический пасквиль продается из-под полы любому, кто пожелает; он стоит безумных денег; книгоношу, который не умеет читать и хочет всего-навсего заработать на хлеб для своей несчастной семьи, арестовывают. Его бросают в тюрьму Бисетр, где с ним может случиться все что угодно. Чем строже запрещают пасквиль, тем сильнее публика жаждет его прочесть; когда же его читают и видят, что ничто не искупает его злобную пошлость, то охватывает стыд за то, что за ним так гонялись. Мало кто осмеливается признаться: “я его читал”. Это плесень, подернувшая низкую литературу; ведь плесень где только не заводится!»{111}
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Коренное различие, организующее литературное поле и противопоставляющее — вспомним Вольтеровы диатрибы — авторов, достойных этого имени, и газетных писак, принадлежащих к «жалкому племени, которое пишет для того, чтобы жить», не предполагает непроходимой границы между продукцией одних и других. Конечно, такое разделение порождает принцип размежевания, согласно которому пренебрежение к «низкой литературе» считается признаком таланта писателя. Снова заглянем в «Картины Парижа»: «У древних народов уважение общества проявлялось ярко; в сравнении с почестями, которыми наши предки вознаграждали заслуги перед родом человеческим, наша слава блеклая. Чтобы избавить себя от бремени признательности, в наше время все восклицают: “авторам несть числа!” Да, тем авторам, которые узурпируют это имя либо написали за всю жизнь одну-единственную брошюру, и вправду несть числа. Но при этом писателей, истинно преданных своему искусству, во Франции никак не больше трех десятков». В примечании Мерсье четко отграничивает писателей, «достойных этого имени», которые должны были бы разделить между собой «уважение общества» (и соответствующее вознаграждение), от «компиляторов, журналистов, переводчиков, чей труд оплачивается полистно», которые не заслуживают этого имени{112}. Нетрудно догадаться, к какой категории относит себя автор этих строк... Усвоенное шиворот-навыворот изгнанниками из Литературной Республики противопоставление между Hight Enlightenment[12] и Low-Life of Literature[13] (говоря словами Роберта Дарнтона), между серьезными Философами и «Руссо для бедных», становится, таким образом, структурным принципом литературного соперничества, где неудовлетворенные амбиции одних сталкиваются с благополучием других.
Однако если говорить о коммерческом успехе и гонениях на «философические книги», то судьба произведений тех и других одинакова: в чем-то счастливая, в чем-то несчастливая. Стоящие особняком, они воспринимаются на одном уровне, удовлетворяя желания, в основе которых лежит тяга к запретному и соблазн совершить дерзость или что-то нарушить. Но причисление такой разнородной на первый взгляд литературы к одной категории происходит не только по внешним признакам, объединяющим ее в глазах книготорговцев, полицейских или читателей. Эта общность коренится в самой практике письма. С одной стороны, самые известные авторы не пренебрегают самыми заурядными формами низкой литературы: так, Вольтер, признанный мастер слова и ниспровергатель авторитетов, пишет оскорбительные пасквили, антирелигиозную сатиру, политические памфлеты, жонглируя при этом псевдонимами, вымышленными именами и пародийными подписями. С другой стороны, между жанрами нет жесткой границы: в порнографические тексты часто вклиниваются философские рассуждения (порой вплоть до заглавия, как в случае с «Терезой-философом, или Воспоминаниями, полезными для истории отца Диррага и мадемуазель Эрадис»), и наоборот, философские идеи нередко выражаются в непристойных образах (вспомним «Орлеанскую девственницу» Вольтера или «Нескромные сокровища» Дидро, якобы опубликованные в Мономотапа в 1748 г.). Это свободное перемещение форм и мотивов также способствовало восприятию списка «философических книг» как единого целого. Следует ли в этом случае считать, что именно они разожгли пламя Революции?
Читать — еще не значит верить
Роберт Дарнтон убежден, что читать — значит верить. У него нет сомнений, что широкое распространение критической и обличительной литературы, поток и напор которой возросли в последние двадцать лет Старого порядка, в корне изменило представление о монархии; подрывая мифы, на которых она держалась, насмехаясь над придворными церемониями, литература эта внушала французам, что они являются жертвами низкого деспотичного государства. «Философические книги», таким образом, привели к настоящей «девальвации идеологических ценностей» и тем самым вольно или невольно подготовили почву для революционного переворота: «Политические брошюры предлагают дюжину вариаций на одну и ту же тему: монархия выродилась в деспотизм. Они не призывают к революции и не предвидят событий 1789 года, они не толкуют о глубоких политических и социальных преобразованиях, которые сделали бы возможным упразднение монархии. Тем не менее они невольно подготавливают это событие, расшатывая убеждения и развенчивая мифы, которые поддерживали в подданных веру в законность монархии»{113}. Так что проникновение вглубь запрещенных, разрушительных и ниспровергающих произведений, по его мнению, тесно связано с тем, что система верований, которая обеспечивала королю уважение и любовь его подданных, изжила себя.