Рассказы о Дзержинском - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комиссар Веретилин заболел: вдруг заломило затылок, колени, руки, по спине побежал озноб, под левую лопатку словно кто-то сунул острое шило.
— Это тебя, племянничек, испанка разбирает, — сказал дядя Веретилина, у которого комиссар поселился. Было это в Москве, на Зацепе. — Паршивая штука. Придется полежать беспременно и не менее, как две недели…
— Часок еще, может, и полежу, — не сразу ответил Веретилин, — а больше не выйдет.
— Ну и свалишься путем-дорогой…
Дядя взял из баночки на столе несколько деревянных шпилек и ударил молотком — он чинил племяннику прохудившийся сапог. Удар молотком больно отозвался в голове. Веретилин поморщился.
— А может, тиф? — спросил дядя. — Ты тифом-то болел?
— А шут его знает, чем я болел, — ответил Веретилин. — Сволокут, бывало, в околоток, ну и лежишь. Не ахти как много доктора-то с нами, с матросами, разговаривали…
Он не кончил фразу — поднялся и стал обуваться.
— Пойдешь, упрямец?
— Пойду.
— Ну и пеняй на себя.
— Да уж не на кого больше. Разве что на мировую буржуазию…
Он потоптал сапогами, похвалил починку и спросил, ежась:
— А на улице не потеплело?
— Куда там потеплело! Жмет и жмет морозище!
Иван Дмитриевич посидел, вздохнул и стал натягивать шинель. Дядя, Семен Петрович, смотрел на него сердитыми глазами и перекатывал пустой мундштук из одного угла рта в другой. Шинель была старая, полученная еще в четырнадцатом году на флоте. В ней Веретилин дрался с юнкерами. И спал в ней, и укрывался ею.
— Сбрось обратно! — сурово сказал дядя. — И посвети мне. Буду сундук открывать.
Веретилин взял со стола коптилку, сделанную из чернильной склянки, тихонько охнул от резкой боли в спине и подошел к Семену Петровичу, который приподнимал крышку сундука, оклеенную внутри картинками. Эти картинки Веретилин знал с детства. Вот гигантский баобаб, в дупле которого может пить чай целое семейство, вот статуя Голиафа, вот птица колибри, вот портрет какого-то бородача с выпученными глазами.
Сундук был почти пуст. Всю свою жизнь дядя Семен Петрович собирался выиграть по «билету», как он говаривал, и тогда «построить» всем своим много всякой одежды. Но годы проходили, «билет» не выигрывал, и сундук, единственное приданое покойной тетки Марии, так и оставался пустым. Только на дне его лежала дядина шуба, теплая каракулевая шапка и палка с набалдашником накладного серебра; вещи эти дяде Семену Петровичу подарил много лет тому назад толстый и добродушный доктор Спасович за то, что дядя вытащил из Москвы-реки утопающего, по пьяному делу, докторского единственного сына-студента.
— Енот! — сказал дядя, распяливая на руках шубу. — Цены нет этому товару. Дважды и надевал всего — покойница тетка твоя не позволяла.
Он встряхнул шубу и велел племяннику надеть ее.
Веретилин надел, усмехаясь. Будет смеху в ЧК, когда он явится туда таким недорезанным буржуем.
— И шапку, шапку надень! — приказал дядя. — И трость возьми. Набалдашник, имей в виду, художественной работы. Вишь, гадюка тут пущена и плошка, гадюка из плошки лакает. Редкая вещь. Ее можно, как статую, рассматривать. Вон у ней, у змеи-то, глазки; ишь как глядит, вот у ней жало ее кусачее…
Веретилин взял и трость.
Посмотревшись в тусклое зеркало, он покрутил головой, и все еще улыбаясь, вышел из дому.
— Это не продует, — говорил вслед дядя, — это, брат, хорек с кисточками — первый сорт, а на воротнике — енот!
Было часов шесть вечера.
Морозило, дул резкий, холодный, свирепый ветер.
Медленно шагая против ветра и морщась от боли под лопаткой, Веретилин дошел до угла и остановился передохнуть. Мела поземка, в десяти шагах ничего не было видно.
— Погодка! — сказал кто-то рядом. Веретилин обернулся.
Рядом с ним стоял человек в облезлой шапке пирожком, в бекеше со шнурками, помаргивал и вздыхал.
— При нынешнем питании по такой погоде не очень походишь! — сказал он. — Люди слабые, один вот давеча упал, да так и не встал. Хорошее питание — залог здоровья.
— Истина! — согласился Веретилин и, преодолевая слабость, зашагал дальше.
Но человек в бекеше не отставал.
— Кто достает что покушать, тот еще держится, — говорил он, — а которые не имеют такой возможности, те сгорают, извините, как свечи. Иногда гражданин и средства имеет, и золотишко, и бриллиантики кое-какие, а адресочка у него нет…
— Какого адресочка? — насторожился Иван Дмитриевич.
— Ну адресочка, где можно достать что покушать: шпик, например, хребтовый, масличко, мучки беленькой, наливочки, ветчинки там, печеночку, ливер…
— А есть такие адресочки?
— Почему же, конечно, есть! — усмехнулась бекеша. — И сами живут, и другим жить дают.
— Хорошо бы такой адресочек узнать, — как бы про себя сказал Веретилин.
Бекеша промолчала, сбоку поглядывая на Веретилина. Тот молчал. Бекеша еще приглядывалась, что-то в суровом облике Веретилина показалось ему основательным и заслуживающим доверия:
— Вы, извините, москвич?
— Нет, петроградец…
— Офицер, конечно?
— Моряк! — сурово ответил Веретилин.
Этот ответ и решил дело. «Моряк», — рассудила бекеша, — уж это белая кость, уж это дворянин, на таких можно положиться».
— Конечно, сейчас вне политики? — опять услышал Веретилин.
Он не ответил — усмехнулся одними губами. И эта усмешка тоже расположила спутника к доверию. Он заговорил негромко, почти в ухо Веретилину, злобно пришептывая и от волнения путаясь в словах:
— Который пролетарий — пускай дохнет всем своим классом, — как во сне слышал Веретилин, — нам не жалко, нам о себе думать надо, себя спасать для будущего России. Вот у вас явное истощение заметно, а человек вы военный, кровь за Россию проливали, офицер, да еще морской… Сюда извольте, направо…
Иван Дмитриевич оглянулся — человек вел его незнакомым переулком. Голова у Веретилина опять закружилась; он остановился на мгновение и вновь заставил себя идти, он не имел права не найти «адресочек»…
— Это мы куда же идем? — спросил Иван Дмитриевич.
— К друзьям! — сказала бекеша. — К добрым друзьям, где и накормят, и приветят, и доброе слово молвят. К друзьям идем, дорогой, к хорошим людям…
«Я вас привечу, подлецы!»— подумал Иван Дмитриевич.
Он почти ничего не соображал. Бекеша нырнула в подворотню и повела его какими-то проходными дворами, мимо часовни, мимо развалин, через один переулок, через другой, потом опять во двор.
Во втором этаже старого деревянного флигеля бекеша постучала в дверь, обитую сукном, и ка вопрос: «Кто там?»—ответила бодрым и жирным баском: «Открывайте, Андрей Петрович, Осокина бог послал…»
Розовый старик в белых чесанках и меховой кацавейке внимательно вгляделся в Веретилина холодными маленькими глазками, поклонился одной головой, как кланяются старые военные, протянул руку, представился:
— Симбирцев.
— Веретилин! — ответил Иван Дмитриевич.
— Очень рад. Где изволили служить?
— Они моряки! — сладким голосом встрял в разговор Осокин. — из Петрограда…
— Ах, вот что! — приподнял брови Симбирцев. — Рад, очень рад. Душевно рад. Прошу заходить, да раздевайтесь, у меня тепло…
Веретилин шубу не снял: под нею была старая суконная гимнастерка и револьвер на солдатском ремне.
В комнате с фикусами, коврами и ковриками, с портретами военных в высоких, прошлого века воротничках, сели в кресла. Симбирцев, покашляв, заговорил об отчаянных временах, о гибели России, о том, что все истинно русские люди должны находить друг друга и братски помогать «до вещей призывной трубы». Осокин, скинув бекешу, грелся у печки — прижимал ладони к горячему кафелю, потом поворачивался и, вытягивая длинную, с кадыком, шею, блаженно, словно старый тощий кот, терся спиной о печку, похохатывал. Так прошел час, может быть, больше.
— Как в Петрограде? — спросил Симбирцев, — Действуют наши?
— Действуют, — ответил Веретилин.
— Да, да, я слышал! — закивал Симбирцев. — Мы ведь имеем сведения, нас осведомляют обо всем, но мне интересно, как это со стороны выглядит. Серьезно ли?
— Не слишком! — ответил Иван Дмитриевич. — В общем, их разгромят.
— Вы думаете?
Веретилин усмехнулся пересохшими от жара губами.
— А здесь вы… связаны с кем-нибудь? — спросил Симбирцев. — Или так просто?
— Связан, — коротко сказал Веретилин.
Он задыхался. На секунду стало так душно, что он едва не сбросил шубу. Но удержался, облизал губы, привалившись боком к креслу, почувствовал под шубой наган; стало легче. Старик засуетился, занялся чаем, ставил на стол чашки, сахар, мед, белый хлеб, нарезанное розовое сало. Потом вышел за самоварчиком, Осокин побежал за ним. Веретилин откинулся на спинку кресла — все поплыло перед глазами. Когда Симбирцев и Осокин вернулись, Веретилин, поднявшись с кресла, стоял, чтобы не понять сознание. Стоять было легче.