Левый берег (сборник) - Варлам Шаламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в распоряжении старосты, в распоряжении людей тюремной камеры есть еще одно решительное средство. Ежедневно, на вечерней поверке, при сдаче дежурства, очередной вступающий на смену корпусной комендант задает, по уставу, вопрос, обращенный к арестантам: «Заявления есть?»
Староста делает шаг вперед и требует перевести бойкотированного упрямца в другую камеру. Никаких причин перевода объяснять не нужно, достаточно потребовать. Не позже чем через сутки, а то и раньше, перевод будет сделан обязательно – публичное предупреждение снимает со старост ответственность за поддержание дисциплины в камере.
Не переведут – упрямца могут избить или убить, чего доброго, – душа арестанта темна, а подобные происшествия ведут за собой неприятные многократные объяснения дежурного корпусного коменданта по начальству.
Если будет следствие по этому тюремному убийству, сейчас же выяснится, что корпусной был предупрежден. Лучше уж перевести в другую камеру по-хорошему, уступить такому требованию.
Прийти в другую камеру переведенным, а не с «воли» – не очень приятно. Это всегда вызывает подозрение, настороженность новых товарищей – не доносчик ли это? «Хорошо, если он только за отказ от „комбеда“ переведен к нам, – думает староста новой камеры. – А если что-нибудь похуже?» Староста будет пытаться узнать причину перевода – запиской, засунутой на дно мусорного ящика в уборной, перестуком, либо по системе декабриста Бестужева, либо по азбуке Морзе.
Пока не будет получен ответ, новичку нечего рассчитывать на сочувствие и доверие новых товарищей. Проходит много дней, причина перевода выяснена, страсти улеглись, но – и в новой камере есть свой «комбед», свои отчисления.
Все начинается сначала – если начнется, ибо в новой камере наученный горьким опытом упрямец поведет себя иначе. Его упрямство сломлено.
В следственных камерах Бутырской тюрьмы не было никаких «комбедов» – пока разрешались вещевые и продуктовые передачи, а пользование тюремным магазином было практически не ограничено.
«Комбеды» возникли во второй половине тридцатых годов как любопытная форма «собственной жизни» следственных арестантов, форма самоутверждения бесправного человека: тот крошечный участок, где человеческий коллектив, сплоченный, как это всегда бывает в тюрьме, в отличие от «воли» и лагеря, при полном бесправии своем, находит точку приложения своих духовных сил для настойчивого утверждения извечного человеческого права жить по-своему. Эти духовные силы противопоставлены всем и всяческим тюремным и следственным регламентам и одерживают над ними победу.
1959Магия
В стекло стучала палка, и я узнал ее. Это был стук начальника отделения.
– Сейчас иду, – заорал я в окно, надел брюки и застегнул ворот гимнастерки. В ту же самую минуту на пороге комнаты возник курьер начальника Мишка и громким голосом произнес обычную формулу, которой начинался каждый мой рабочий день:
– К начальнику!
– В кабинет?
– На вахту!
Но я уже выходил.
Легко мне работалось с этим начальником. Он не был жесток с заключенными, умен, и хотя все высокие материи неизменно переводил на свой грубый язык, но понимал, что к чему.
Правда, тогда была в моде «перековка», и начальник просто хотел в незнакомом русле держаться верного фарватера. Может быть. Может быть. Тогда я не думал об этом.
Я знал, что у начальника – Стуков была его фамилия – было много столкновений с высшим начальством, много ему «шили» дел в лагере, но ни подробности, ни сути этих не кончившихся ничем дел, не начатых, а прекращенных следствий я не знаю.
Меня Стуков любил за то, что я не брал взяток, не любил пьяных. Почему-то Стуков ненавидел пьяных… Еще любил за смелость, наверное.
Стуков был человек пожилой, одинокий. Очень любил всякие новости техники, науки, и рассказы о Бруклинском мосте приводили его в восторг. Но я не умел рассказывать ничего, что было бы похоже на Бруклинский мост.
Зато это Стукову рассказывал Миллер, Павел Петрович Миллер, инженер-шахтинец.
Миллер был любимцем Стукова, жадного слушателя всяких научных новостей.
Я догнал Стукова у вахты.
– Спишь все.
– Я не сплю.
– А что этап пришел из Москвы – знаешь? Через Пермь. Я и говорю – спишь. Бери своих, и будем отбирать людей.
Наше отделение стояло на самом краю вольного мира, на конце железнодорожного пути – дальше следовали многодневные пешие этапы тайгой, – и Стукову было дано право оставлять требуемых людей самому.
Это была магия изумительная, фокусы из области прикладной психологии, что ли, фокусы, которые показывал Стуков, начальник, состарившийся на работе в местах заключения. Стукову нужны были зрители, и только я, наверное, мог оценить его удивительный талант, способности, которые долгое время казались мне сверхъестественными, до той минуты, пока я почувствовал, что и сам обладаю этой же магической силой.
Высшее начальство разрешило оставить в отделении пятьдесят плотников. Перед начальником выстраивался этап, но не по одному в ряд, а по три и по четыре.
Стуков медленно шел вдоль этапа, похлопывая стеком по своим неначищенным сапогам. Рука Стукова время от времени поднималась.
– Выходи ты, ты. И ты. Нет, не ты. Вон – ты…
– Сколько вышло?
– Сорок два.
– Ну вот, еще восемь.
– Ты… Ты… Ты.
Все мы переписывали фамилии и отбирали личные дела.
Все пятьдесят умели обращаться с топором и пилой.
– Тридцать слесарей!
Стуков шел вдоль этапа, чуть хмурясь.
– Выходи ты… Ты… Ты… А ты – назад. Из блатных, что ли?
– Из блатных, гражданин начальник.
Без единой ошибки выбирались тридцать слесарей.
Надо было десять канцеляристов.
– Можешь отобрать на глаз?
– Нет.
– Тогда пойдем.
– Выходи ты… Ты… Ты… Вышло шесть человек.
– Больше на этом этапе счетоводов нет, – сказал Стуков.
Проверил по делам, и верно: больше нет. Подобрали канцеляристов из следующих этапов.
Это была любимая игра Стукова, ошеломлявшая меня. Сам Стуков радовался как ребенок своей магической способности и мучился, если терял уверенность. Он не ошибался, просто терял уверенность, и мы прекращали прием людей.
Я всякий раз с удовольствием смотрел на эту игру, ничего общего не имеющую ни с жестокостью, ни с чужой кровью.
Поражался знанию людей. Поражался той извечной связи между душой и телом.
Столько раз я видел эти фокусы, эти демонстрации таинственной силы начальника. За ними не стояло ничего, кроме многолетнего опыта работы с заключенными. Одежда арестанта сглаживает различия, и это только облегчает задачу – прочесть профессию человека по его лицу, рукам.
– Сегодня кого будем отбирать, гражданин начальник?
– Двадцать плотников. Да вот получил телефонограмму из управления – отобрать всех, кто раньше работал в органах, – Стуков усмехнулся, – и имеет бытовые или служебные статьи. Снова, значит, сядут за следовательский стол. Ну, что ты об этом думаешь?
– Ничего я не думаю. Приказ и приказ.
– А ты понял, как я плотников отбирал?
– Пожалуй…
– Я просто крестьян отбираю, крестьян. Всякий крестьянин плотник. И добросовестных работников тоже ищу из крестьян. И не ошибаюсь. А уж как мне по глазам работников органов узнать – не скажу. Бегают, что ли, у них глаза? Говори.
– Я не знаю.
– И я не знаю. Ну, может быть, под старость научусь. Еще до пенсии.
Этап был выстроен, как всегда, вдоль вагонов. Стуков произнес свою обыкновенную речь о работе, зачетах, протянул руку и прошел раза два вдоль вагонов.
– Мне нужны плотники. Двадцать человек. Но отбирать буду я сам, не шевелиться.
– Выходи ты… ты… ты. Вот и все. Отбирайте дела. Пальцы начальника нащупали какую-то бумажку в кармане френча.
– Не расходись. Есть еще дело.
Стуков поднял руку с бумажкой:
– Есть среди вас работники органов?
Две тысячи арестантов молчали.
– Есть, спрашиваю, среди вас те, кто раньше работал в органах? В органах!
Из задних рядов, расталкивая пальцами соседей, энергично продирался худощавый человек, действительно с бегающими глазами.
– Я работал осведомителем, гражданин начальник.
– Пошел прочь! – с презрением и удовольствием сказал Стуков.
1964Лида
Лагерный срок, последний лагерный срок Криста таял. Мертвый зимний лед подтачивался весенними ручейками времени. Крист выучил себя не обращать внимания на зачеты рабочих дней – средство, разрушающее волю человека, предательский призрак надежды, вносящий растление в арестантские души. Но ход времени был все быстрее – к концу срока всегда бывает так, – блаженны освободившиеся внезапно, досрочно.
Крист гнал от себя мысли о возможной свободе, о том, что называется в мире Криста свободой.
Это очень трудно – освобождаться. Крист знал это по собственному опыту. Знал, как приходится переучиваться жизни, как трудно входить в мир других масштабов, других нравственных мерок, как трудно воскрешать те понятия, которые жили в душе человека до ареста. Не иллюзиями были эти понятия, а законами другого, раннего мира.