Тюрьмы и ссылки - Р Иванов-Разумник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, когда все это "дело" имеет за собой уже годичную давность, я иногда жалею, что не избрал более простого пути - короткого письменного заявления, что, прекрасно уясняя себе задачи и цели всего этого "дела", от всяких дальнейших разговоров решительно отказываюсь. Конечно, это ни на волос не изменило бы результатов и итогов, - но при таком методе действий я был бы избавлен от всяких "протоколов" (и "А", и "Б"), и от сомнительного удовольствия ночных бесед со следователями, очень любезными молодыми людьми, но пустыми и сухими, как выжатая губка.
Перехожу однако к этим протоколам "А" и "Б". Первый же из них совершенно ясно вскрыл "твердое задание", полученное следователями: создать фиговый листок, который позволил бы стыдливо прикрыть тот факт, что в стране пролетарской диктатуры ссылают за идеологию и "неблагомысленность" совершенно так же, как и в странах диктатуры буржуазной. И тут и там стыдливость требует фигового листка, каким является "организационная группировка": если ее. нет, то ее надо выдумать.
И вот пример из первого же протокола "А". С первых месяцев революции 1917 года я дружески сблизился с М. А. Спиридоновой; октябрьские дни еще более закрепили эту дружбу. Когда после долгих лет советской тюрьмы М. А. Спиридонова очутилась в ссылке - в Самарканде, в Ташкенте, потом в Уфе, - мы стали обмениваться письмами, чаще всего - открытками, раз-два в год всего-навсего.
Я посылал ей новые свои книги. Раз или два, узнав о ее болезни и трудном финансовом положении, послал ей небольшой денежный перевод. Делал все это нисколько не {119} таясь, прекрасно зная, что все до одного письма наши внимательно читают перлюстрационные тетушкины "красные кабинеты", находящиеся при каждом почтовом отделении. Но считал бы постыдным для себя отказываться от былого знакомства и былой дружбы страха ради иудейска, - и теперь, хоть без всякого удивления, но и без всякого уважения смотрю на былых знакомых и "друзей", того же страха ради трусливо вильнувших в кусты, когда я очутился в ссылке. Но не в этом дело, а в том, как же формулировал протокол "А" изложенные выше факты? А вот как: "в течение ряда последних лет поддерживал постоянную связь с М. А. Спиридоновой и организовывал пересылку ей денег".
Недурно? Слово "организовывал" я отказался принять, и следователь заменил его словом "устраивал". Bonnet blanc, blanc bonnet.
И еще пример, особенно характерный тем, что вскоре вскроет последние глубины "обвинительного акта". С видным представителем "центрального" эсерства Е. Е. Колосовым я случайно встречался лишь несколько раз, в переписке с ним не состоял. Поэтому меня очень удивила настойчивая просьба следователей припомнить, с кем именно заходил ко мне Е. Е. Колосов (еще до изоляторов и ссылок) в Царском Селе в середине двадцатых годов? Вспомнить я не мог. Тогда следователи сами напомнили мне: с А. В. Прибылевым, старым народовольцем и каторжанином. Вспомнил - верно. Следователи откуда-то и на этот раз были хорошо осведомлены! Но все же меня удивляло - отчего они так подчеркнуто занесли в протокол этот факт? Что в нем было особо криминального? И отчего особый протокол был посвящен допросу о моих знакомствах со старыми народовольцами - милым и вечно молодым душою А. В. Прибылевым, первомартовкой А. П. Прибылевой-Корба, В. Н. Фигнер, М. П. Сажиным и другими? И отчего были взяты у меня письма В. Н. Фигнер? Все это анекдотически разъяснилось лишь впоследствии.
{120} Не буду умножать примеров, приведенных достаточно. Скажу лишь еще об одном обстоятельстве, тоже немало меня удивлявшем. Следователи сами составили список левых, центральных и правых эсеров, с которыми я был знаком (а с кем из них я не был знаком в 1917-1918 годах?), и с которыми "поддерживал связь" (то есть попросту - был знаком) и в настоящее время; среди этого списка из пяти-шести человек первым, конечно, значился Д. М. Пинес, но тут же за ним, к моему удивлению, шел А. И. Байдин, о котором поэтому здесь несколько слов. Этот очень симпатичный человек, отбыв за свое эсерство сроки сидения в изоляторах, получил в конце двадцатых годов разрешение жить в Петербурге. Он и служил здесь библиотекарем сперва в одном, потом в другом сельскохозяйственном институте, одно время проживал в Царском Селе. Но даже проживая в соседстве со мной - бывал у меня крайне редко, а переселившись в Петербург - и совсем исчез из вида. Зная, однако, его страстную любовь к цветам (как и к книгам), я был уверен, что непременно увижу его в каждом мае месяце, когда в нашем саду вокруг дома пышно расцветала сирень. И действительно, в это время он всегда появлялся на нашем горизонте и уезжал, обремененный огромным букетом. В остальное время года бывал у меня раз или два, а до моего юбилейного чествования я не видал его около года - с прошлого мая. Очень меня удивляло поэтому, отчего следователи не раз и не два упорно допытывались о моей "связи" с А. И. Байдиным; ничего интересного не мог им сказать, кроме эпизодов с букетами сирени, которые, однако, не попали в протоколы "А". Разгадка появилась тогда же, когда и разгадка интереса следователей к народовольцам. Тогда выяснилось, почему следователи допрашивали, меня о "связи" с А. А. Гизетти, который в это время был уже два года в ссылке в Коканде (с удивлением увидел я его уже в марте месяце в коридоре перед следовательскими комнатами, {121} привезли из Коканда!). Никогда не был я с ним в переписке, а после революции, когда он обрушился на меня сердитой статьей за мою "левизну"", отношения наши были вполне прохладные; за последние годы они выправились, но без всякой близости. Бывал у меня раза два-три за лето, когда все бывают в Царском Селе. Характерно, что за все эти годы у нас с ним ни единого раза не было разговора на политические темы, - разговоры велись исключительно на темы литературные. Тем не менее, в протоколах "А" была тщательно зафиксирована моя "связь" с А. А. Гизетти.
VIII.
В протоколах "Б" я имел возможность самым решительным образом отвергать не факты, а освещение фактов в протоколах "А". Поддерживал ли я "связь" с пятью-шестью бывшими эсерами? Совершенно настолько же, насколько и с десятками бывших меньшевиков, анархистов, кадетов - вплоть до большевиков и до беспартийных, так как знакомых у каждого из нас много. Но называть эту "связь" - "организационной группировкой" столь же бессмысленно, как вечерний чай в кругу семьи и друзей называть нелегальным подпольным собранием. Могут быть и такие "чаи", но ни у меня, ни у моих знакомых никогда их не бывало. "Организационная группировка" по отношению ко мне - бездарно вырезанный фиговый . лист, который никого не обманет. И к чему такая стыдливость? Пролетарская диктатура должна была бы поступать смелее, заявляя открыто: да, сажаю в тюрьмы и ссылаю не только за "организацию группировок", но и за идеологию, за инакомыслие.
Инакомыслия своего я никогда и ни перед кем не скрывал, - не имел основания умалчивать о нем ив протоколах "Б". И как раз третий "протокол" был целиком посвящен этому моему инакомыслию. Кстати сказать: протоколы третий, четвертый и пятый {122} были исключительно протоколами "Б" и не имели своих двойников "А": там, где дело шло об идеологии, а не о мифической "организационной группировке" - перо, чернила и бумага предоставлялись в исключительное мое распоряжение. Первый протокол ("трамплин") наоборот, не имел своего двойника "Б". Наконец, протоколы второй, а также шестой и седьмой (написанные в Москве, о чем ниже) были двойными.
Интересно отметить, что следователи (все те же Бузников и Коган), писавшие шестой и седьмой московские протоколы "А", с таким трудом составляли их, так много вычеркивали и перечеркивали, что, утомившись к концу ночи, просили меня перебелить их начисто. Я это сделал, после чего тут же написал и протокол "Б". Каюсь в своей наивности: лишь потом мне подумалось, что причиной следовательского утомления могло быть желание представить эти написанные моею рукою протоколы "А" - за протоколы "Б", а последние просто бросить в корзину. Но и то сказать - кто мог помешать им и без этого кунстштюка (фокуса) бросить в корзину протоколы "Б"? Их рука - владыка.
Возвращаюсь однако к третьему протоколу, в котором должна была быть обнаружена моя неблагомысленность. Говорить в условиях тюремного сидения о моем "отношении к советской власти" - я отказался еще на первом допросе; но на вопрос, почему с точки зрения моей "идеологии" неприемлемы многие пути и методы современной социальной системы - мог ответить с полной определенностью. Я сделал лишь одну оговорку: я - не политик и никогда им не был, политический жаргон мне совершенно чужд, а потому говорить я буду тем языком, которым вот уж тридцать лет говорю в своей литературной деятельности. И о четырех основных пунктах современной жизни - диктатуре, коллективизации, индустриализации и культурном строительстве - я высказываюсь со своей основной точки зрения, являющейся фундаментом социальной философии Герцена, Чернышевского, {123} Лаврова и Михайловского. Это основное положение - "человек-самоцель", критерий, прилагаемый ко всем практическим вопросам.