«...Ваш дядя и друг Соломон» - Наоми Френкель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тетя протянула ко мне эти свои руки, шероховатые, мозолистые, опустевшие, и сказала:
«Мне тебе объяснять, как обрадуется Мойшеле, когда вернется с войны и обнаружит такую радость? Это же будет чудесно… для всех нас».
И глаза ее смотрят умоляюще, как будто говорят: «А если не вернется…», – и опять оглядывают пристальным взглядом следователя мою тонкую фигуру, особенно мой живот. И я, словно обороняясь, скрестила руки на животе, но она это вновь истолковала по-своему. Тетя, обычно мрачноватая на язык и жестковатая характером, протянула руку и легко провела по моим волосам. Я опустила глаза, и тут мне на помощь пришли буквально взорвавшиеся громом транзисторы за окном. Голос диктора гремел во всю силу:
«Командующий воинскими силами в Старом городе Армии обороны Израиля сообщает: Храмовая гора в наших руках!»
Звуки государственного гимна Израиля заполнили все пространство. Дядя Соломон вскочил со скамейки, вытянулся в струнку, посерьезнел лицом. Руки его прижались к бокам, и видно было, как он силится стоять смирно, но дрожат и подгибаются ноги в коленях. И тетя Амалия с трудом, как бывает, когда ком подкатывает к горлу, сказала мне:
«Теперь, когда Храмовая гора в наших руках, война быстро завершится. Еще немного, и Мойшеле вернется домой».
«… В десять пятнадцать утра флаг Израиля водружен над Западной Стеной – Стеной Плача…», – продолжал диктор, а тетя Амалия добавила: «А мы будем растить ребенка».
Из транзистора неслась песня «Золотой Иерусалим». Среди клумб стояли группы людей, и в каждой группе у кого-нибудь – транзистор. Сумерки стали опускаться за окном. Я закричала: «Не будет у меня ребенка, тетя Амалия. Я не… не!» Я бежала прочь, только бы не видеть лица тети Амалии внезапно опустевшее, точно так же, как и руки ее. Дядя Соломон все еще стоял у скамейки, и рядом с ним – Шлойме Гринблат. Диктор по радио продолжал в деталях описывать взятие Старого города.
Я стояла рядом с дядей, и сердце мое беззвучно взывало к нему: «Дядя Соломон! Дядя Соломон! Что мне делать? Освободили Стену Плача! Мойшеле, вероятно, среди освободителей, а я… Смогу ли я рассказать тебе о моих грехах? Обнажить свои раны, открыть боль и радость счастья, заключенного в одолевшей меня страсти? Сможешь ли ты объяснить эту слабость, которая привела меня в объятия Рами в день, когда Мойшеле воевал в Иерусалиме? Если расскажу тебе, найдешь ли в себе силы помочь освобождению моей души? Если нет, сможешь ли ты облегчить мою боль добрым словом? Есть ли вообще на свете добрые слова, которыми можно говорить об этой языческой страсти к чужому мужчине в то время, когда мой муж на войне? Может ли служить оправданием то, что вместе с этой любовью я испытываю сильнейшую ненависть к самой себе, до того, что ненавижу все вокруг – и войну, и победы, и радость освобождения Храмовой горы, и тревогу за судьбу солдат. Даже звуки песни «Золотой Иерусалим» приносят мне боль. Дядя Соломон, друг мой бесценный, пожалуйста, помоги мне! Ты – знаток душ человеческих, быть может, сумеешь освободить мою душу от собственных ее пут? Ведь в стране война, и Мойшеле – в ней, а я – вне! Есть ли в тебе, дядя Соломон, силы, привязать и меня к радиоприемнику в эти мгновения – тревожиться и радоваться со всеми? Ведь Мойшеле в там, в огне войны, а я думаю лишь о себе, о Рами, о его руках, его теле, его любви. Дядя Соломон, сможешь ли ты вернуть меня сюда, к войне, к происходящему вокруг, к Мойшеле?»
Я прижалась к дяде, и глаза мои просят, умоляют. Дядя чувствовал напряжение моей души. Обнял меня за плечи, поцеловал мои волосы и прошептал:
«Не беспокойся о Мойшеле, детка. Он вернется к нам целым и невредимым».
Глубокий стыд охватил меня. Но глаза мои искали среди стоящих вблизи и вдали только Рами. Его не было видно. Побежала по травам и клумбам искать его. Вокруг толпились люди, и ни один из них не обращал на меня внимания, я была единственной, не внимающей рассказу об освобождении Иерусалима. Лишь какие-то обрывки повествования голосом диктора сопровождали мой бег по тропам и дворам, и одна единственная мысль не отставала от меня: «Рами! Где его искать? Ведь оба мы вне общего ликования, он и я, я и он».
Пробежала мимо правления кибуца. Около него толпилось много товарищей, пытающихся связаться по телефону и ждущих звонка. Увидев меня, позвали:
«Адас, тебе звонили. Мойшеле оставил номер, чтобы ты ему позвонила. Он в Иерусалиме, цел и невредим».
Телефонистка дала мне листок с номером, смеялась, и все товарищи улыбались. Рука моя, поднявшая трубку, дрожала. Иерусалим занят, все время занят. У меня еще и родители в Иерусалиме. Надо справиться и об их самочувствии. Я набираю номер Мойшеле. Иерусалим занят! Я уронила трубку на стол и вздрогнула от этого стука. Кто-то сказал за моей спиной:
«Что с тобой, Адас?! Ты ведь получила сообщение, что Мойшеле цел и невредим!»
Я сбежала. Прибежала домой с единственным желанием уединиться, побыть самой с собой. На завалинке, у дома, сидел Рами и ждал. Я стояла перед ним, тяжело дыша. Он выключил транзистор и сказал:
«То, что я сделал Мойшеле, просто стыд и позор».
«Хочешь сказать мне, что все, что между нами – стыд и позор?!»
«Не просто стыд и позор – срам».
«Почему ты так говоришь, Рами?»
«Потому что для нас с тобой то, что мы сделали Мойшеле в эти дни войны, будет вечным позором».
И на лице Рами – не любовь, а угрюмая печаль. Сидели мы рядом на завалинке. Тонкий серп луны вел жатву звезд в небе. Это не была луна влюбленных. Она враждебно поглядывала с высот. Рядом с Рами стояла винтовка. Но розы, которые посадил для меня Мойшеле, распустились, наполняя воздух ароматом, и Рами сказал:
«Освободили Старый город. Ребята проделали отличную работу. А я сижу здесь».
Обняла я его за шею, прижалась к нему. У кудрей его был запах сосен, роз и масличного дерева, светящегося неподалеку от нас. Я вся дрожала от кончиков пальцев до колен, тело мое напряглось, и я закричала в его окаменевшее лицо:
«Что делать? Рами, это же как сама жизнь. Если верно и честно, что надо проживать свою жизнь, то и случившееся с нами честно и верно».
Он взял мою голову в свои ладони и сказал:
«Ты красива, как сама красота. И если верно и честно, что надо любить красоту, верно и честно любить тебя».
Вскочил, взял винтовку, я крикнула: «Куда ты направляешься?»
«Идем со мной. Ведь не пришло тебе даже в голову… Здесь… Вернемся к прудам».
Я вскочила, чтоб идти за ним. И тут, стоя, увидела внезапно перед собой протянутые ко мне руки тети Амалии. Они были пусты.
Глава восьмая
Соломон
Вчера вошла ко мне Адас и принесла продолжение своей рукописи. Спросил ее: это уже всё? Ответила, что нет, не всё. Сидела, скорчившись, в кресле напротив меня, словно плечи ее согнулись под тяжестью всех ее бед и моей боли. Красивое лицо ее было бледным. Трудно мне было видеть ее такой, и я думал про себя: «Каким образом свалилась на нас эта беда? Как это она влюбилась в Рами? Все это вовсе не было каким-то недоразумением. Вокруг такого парня со светлым чубом, веселыми глазами, в цветной рубашке и шортах, явно выглядящего городским, вертятся все девицы, а она что, хуже?»
Она словно прочитав мои мысли, обратила на меня взгляд, полный печали и боли. Ее большие чудесные глаза пытались защитить Рами, ее, их любовь. У маленькой моей Адас большая душа. Всегда ее подстерегают бездны и влекут, дали. И путь ее к высотам полон выбоин и камней преткновения. Таков ее путь к Мойшеле. Встала, подошла к полке с книгами, извлекла роман Франсуазы Саган «Здравствуй, грусть»:
«Что скажешь?»
«Хорошая книга. Легкий стиль, сюжет приковывает, но в результате ничего от нее не остается».
Удивилась моим словам.
«Много таких вещей в мире, детка».
«Каких вещей?»
«Вещей, детка, увлекательных, чудных, приковывающих, но в результате от них ничего не остается. Но знать и видеть их надо. Мы просто должны это для самих себя».
«Да, дядя Соломон, мы должны все познать, со всем познакомиться».
Я знал, что она поняла меня.
«Смотри, детка, в молодости, пробуя немного вина высшей марки, трудно определить, действительно ли оно лучшее. Надо попробовать много плохих вин, замешанных на воде, и только тогда почувствовать, что вот это вино лучшее».
«И что, нет прекрасной вещи, которую определяют сразу?»
«Не всегда. Чаще дорога вверх полна выбоин».
Вернула книгу на полку быстрым движением, будто она жгла ей пальцы, и села рядом. Лицо страдающее, глаза пронизывают меня неприкрытой болью. Я взял ее руку в свою. Рука была горяча, как это бывает при лихорадке, дрожала, как птица в клетке. Вспомнил воробья, трепещущего и дрожащего, которого поймал в детстве, и слова мамы: «Если ты любишь, дай свободу существу, которое любишь». Сказал Адас:
«Детка, если писать воспоминания тебе тяжко, прекрати».
«Нет, дядя Соломон. Ни за что. Завтра принесу тебе продолжение».
Встала с кресла и растворилась в мгновение ока.