Большой Жанно. Повесть об Иване Пущине - Натан Эйдельман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не мог многого понять в сих иносказаниях — кроме их печальной мелодии — и попросил, чтобы Ф. Н. провел меня к графу. Повод для того был — ведь я виделся перед отъездом с Дмитрием Владимировичем и мог передать живое слово от московского Милорадовича — петербургскому.
— Проведу, пройдем, — сказал Глинка, — но цель ваша ведь, как я понял, совратить графа: а вдруг вступит?
Я кивнул.
Глинка продолжал: «Я даже пособлю вам, хоть и не выйдет ничего. Помогу… Но вот что меня беспокоит: а вдруг выйдет?»
— И прекрасно, — сказал я.
Федор Николаевич внимательно проинспектировал меня своими детскими смешными глазками.
— Прекрасно, — повторил я.
— Нет, нет! — тихо отвечал Ф. Н. — И вы ведь сами не хотите, я знаю.
Тогда я не понял его мысль, да и некогда было. Позже, в крепости, в Сибири, я много думал над теми словами, почему-то никому не рассказывая о них: тебе — первому!
Думал, воображаемо спорил с Фед. Ник. Но, кажется, только теперь, на закате дней, готов не то чтобы согласиться, но понять Глинку.
Об этом я еще, бог даст, успею написать. Ты уж, друг мой, потерпи и послушай дальше.
С Глинкой зашли мы в кабинет Милорадовича. Он полулежит в кресле — в халате и босой. Впрочем, разговор был отрывистым — все время входили и выходили люди «оттуда» (так граф выражался, не желая, как видно, выговаривать — от царя или от Николая, ведь царь все еще Константин, но, с другой стороны, он и не царь).
Посреди разговора граф приказал одеваться… Потом, выйдя, я и Глинка еще перекинулись словечком, вечером я говорил с Якубовичем, который, оказывается, был на квартире у графа рано утром, — и опять не могу поручиться, что все мысли Милорадовича слышал прямо от генерала. Возможно, и от других. Поэтому не хотел бы врать — какие слова после каких точно сказаны. Просто расскажу вам о славном графе Михайле Андреевиче, жить которому оставалось двое суток и всего одну праздничную кулебяку предстояло еще откушать у платонического предмета, славной танцорки Катеньки Телешовой.
Милорадович узнал меня и что-то пошутил о статском фраке, которого видеть не может на бывших военных. Я передал поклон от князя Голицына и тем самым будто скомандовал: граф вскочил, — сейчас, кажется, и в седло.
— Мы с князем вашим чуть-чуть Россию не поделили! Я ему Константина — он мне Николая: дескать, завещание лежит у него в Успенском соборе и проч. Однако, я уж распорядился — Петербург всегда ведь быстрее распоряжается; и князю передал — пусть он поступает, как хочет, я ему не начальство — но тогда здесь будет царь Константин, а в Москве царь Николай.
Сказать по правде, до этой минуты я не знал таких подробностей, однако — «на Руси все тайна и ничего не секрет»!
— Ваше сиятельство, — вступил Глинка. — Вот господин Пущин не может уразуметь, как решились вы обойти завещание покойного императора?
Милорадович меня обнял и громко зашептал:
— Константин Павлович, отрекаясь в 1822-м, кем был?
— Великим князем.
— А на другой день после кончины Александра — кто? Он император. Власть императорская непрерывна. Итак, распоряжение великого князя для императора силы не имеет — не правда ли?
Я спросил, единственный ли это резон, которым руководствовался Милорадович?
Он тут же стал говорить о народной любви к Константину; впрочем, расхохотался и вот что прибавил:
Однажды Константина народ встречал радостными криками, а он велел отгонять толпу и даже аттестовал всех по матушке. Милорадович тогда спросил, чем же народ вызвал его недовольство, а великий князь ответил:
— Так же кричал народ, когда Кромвель вступал в Лондон, но англичанин был не дурак и заметил: «Когда меня повезут на эшафот, крики будут еще сильнее».
Тут граф резко помрачнел (вообще настроение его менялось очень быстро — от смеха к меланхолии и обратно):
— Обо мне можно всякое думать и говорить: да, я не пустил Николая на трон. У меня 60 тысяч штыков, вся гвардия думает заодно со мною. Когда пришло известие о кончине нашего Ангела, я говорю: «Корона не чашка чаю, которую подносят всякому гостю». Я повторяю это и сегодня, хотя время такое, что законного государя приходится чуть ли не с полицией разыскивать, в газетах объявление о пропаже печатать.
Мне известны городские толки. Сегодня вот мой агент подслушал у гостеприимных женщин, будто я поддерживаю Константина из корысти, как старого боевого товарища.
Выходит, что я ровня шулеру Никитину (кажется, я уже писал тебе о несчастном чудаке, который за взятку любовнице еще более гнусного министра Лобанова-Ростовского получил сомнительное право поздравить Константина с короною).
Так вот, признавшись, что его сравнивают с шулером, наш Баярд засверкал и загремел уж без всяких околичностей:
— Да, не желал и не желаю Николая. Все силы приложу, чтоб не было его на троне. А почему? Вы, Федор Николаевич, ход моих мыслей знаете. А Вас, Пущин, я знаю — и доверяю, а впрочем, пусть хоть все слышат: разве карьера моя не кончается? Разве Николай простит мне 27 ноября?
Посему готов я ко всему; плевать!
А не хочу я Николая, оттого что рыцарству конец!
И граф Михайло Андреевич принялся развивать свою мысль, пылкую и странную.
Я понял его так, что он более всего скорбит об исчезновении в мире духа рыцарства, благородства, высокой чести. Все, что связано с этим, — свято. 12-й год, и не только русские подвиги, но и фантастические замыслы Наполеона — все это в его духе! Император Павел при всей странности многих его поступков понятен Милорадовичу своими попытками облагородить мир. Он цитировал мысль Павла Петровича, что у якобинцев есть положительная идея — «пусть и безумная», у нас же одно своекорыстие — «лишь бы поболе власти, земли, крепостных душ. Нам не выстоять: только рыцарство — вот настоящая идея: рыцарство против якобинства!»
Впрочем, в 1825-м граф опасался уже не якобинства, а более всего, так сказать, мещанского принсипа. Для него ужасно, невыносимо наступление — как он выразился — «толпы, стада». Под стадом он разумеет бессловесную массу, возглавляемую расчетливыми, трезвыми, циничными политиками; а далее ему все равно, говорят ли сии политики языком Конвента, лондонского Сити или Зимнего дворца. По тому, что Милорадович знал о Николае Павловиче, он ожидал только стадного, а не рыцарского правления (в какие бы внешне благородные формы оно ни рядилось): для героя 12-го года было очень важно, что Николай и на войне не был, и крови не видел; солдат для него — «механизм, для парада предназначенный». Николай груб, жесток, лишен того благородного тона, что был у Александра, даже у Павла, что сохранялся в Константине — при всех ихних грехах.
Видя в Константине последнего рыцаря, Милорадович возлагал огромные надежды на его царствование, которое представлял неким идиллическим братством царя с дворянством во главе остальной нации.
— Вот я о чем, — я им не обер-секретарь Никитин. Рыцарство, а не тиранию!
Тут я не выдержал: «Граф, вы остановили тиранию на две недели, от вас зависит судьба отечества. Стоит вам захотеть…»
«О, — граф увлекся, — стоит мне свистнуть, и гвардия сдунет Мирликийского. А сенаторушки проголосуют, как прикажем!»
Он вспомнил о моем сенаторе-отце и смущенно заулыбался, а я захохотал, сообразив, что граф, можно сказать, повторяет нашу затею — приказать сенату.
Милорадович, все увлекаясь, воображал — как легко можно было бы — кликнув «Vivat!» — «выбросить к чертовой матери всех мерзавцев — но… но…».
Я ждал этой остановки и спросил: «Но кем заменить, граф?»
— Если бы К. П. был здесь, мы бы заставили… Если бы Елизавета Алексеевна…
Я вспомнил о маленьком великом князе.
Граф: У него есть отец, и яблоко от яблони…[18]
Постепенно остывая, Милорадович признался, что ему уж кое-кто (я позже узнал, что это — Якубович!) ставил недавно в пример графа Палена: «Я часто вспоминаю старика.[19] Он занимал мой пост — или лучше сказать — я на его месте. Да, без него ничего бы не сделали с Павлом Петровичем. Пален был мастером дьявольских дел… Говорят, что на случай неудачи 11 марта он нарочно близ дворца отстал от толпы заговорщиков, чтобы, если понадобится, их схватить и представить Павлу арестованными. Впрочем — не верю в это. Скорее всего, если б Павел вырвался, у Палена имелся какой-то запасной план цареубийства».
Глинка заметил, что Пален сослужил отечеству службу — разве дурно было дать Александра России?
Милорадович не спорил, но сказал, что, если бы в наличности имелся хороший принц, «прямой рыцарь», он готов был бы на все для его воцарения: если б завтра царствовать Александру Павловичу, я стал бы сегодня Паленом; однако нет ни Александра, ни даже Константина. Что воевать?
— Есть Россия, — вступил я. — Народ, который ждет коренного преобразования своей жизни. И разве не рыцарский поступок — дать свободу крестьянам, бескорыстно вручить власть народным представителям, раздробить аракчеевские тюрьмы (о том, как Милорадович смотрел на Аракчеева, мне было хорошо известно).