Праздник, который всегда с тобой - Эрнест Хемингуэй
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню в Шрунсе долгие путешествия вверх по долине к гостинице, где мы ночевали перед восхождением к Мадленер-Хаусу. Это была очень красивая старая гостиница, и деревянные стены комнаты, где мы ели и пили, стали шелковистыми оттого, что их множество лет протирали. То же самое — столы и стулья. Еда всегда была хорошая, а мы всегда хотели есть. Спали прижавшись друг к другу под периной, с открытыми окнами; яркие звезды казались близкими. Утром после завтрака нагружались и шли вверх по дороге под яркими еще звездами, с лыжами на плече. У носильщиков лыжи были короткие, и несли они большой груз. Мы соревновались между собой, кто нагрузится тяжелее в дорогу, но никто не мог состязаться с носильщиками — коренастыми угрюмыми крестьянами, которые говорили на диалекте долины Монтафон[45] и поднимались в гору ровным шагом, как вьючные лошади, а наверху, у хижины Альпийского клуба, построенной на уступе под заснеженным ледником, складывали свою ношу у каменной стены хижины, запрашивали больше денег, чем было договорено внизу и, согласившись на компромисс, уносились вниз на своих коротких лыжах, как гномы.
С нами каталась чудесная молодая немка. Замечательная лыжница, маленькая и ладно сложенная, она могла нести такой же тяжелый рюкзак, как я, и нести дольше.
— Эти носильщики всегда смотрят на нас так, словно предвкушают, как понесут нас вниз в виде трупов, — сказала она. — Они назначают плату за подъем, и не знаю случая, чтобы потом не запросили больше.
Крестьяне верхней части долины очень отличались от нижних и средних, и в Гауэртале были так же дружелюбны, как те недоброжелательны. Чтобы не обгорало лицо на горном солнце и снегу, я отпустил бороду и не стригся, и как-то, съезжая со мной по трелевочной тропе, герр Лент сказал, что крестьяне, которые встречаются мне на дорогах над Шрунсом, называют меня «Черный Христос». А некоторые, сказал он, когда бывали в Weinstube, называли меня «Черный Христос, любитель кирша». Но для крестьян с верхнего края долины Монтафон, которых мы нанимали носильщиками, когда поднимались к Мадленер-Хаусу, — для них мы были чужеземные черти, которые лезут в горы, когда надо держаться от них подальше. А что выходили мы до рассвета, чтобы миновать лавиноопасные места, пока их не согрело солнце, — это тоже нам чести не делало. Только доказывало, что мы хитрые, как все чужеземные черти.
Помню, как пахли сосны, как спал на матрасах из буковых листьев в хижинах лесорубов, как ходил на лыжах в лесу по заячьим и лисьим следам. Однажды на высоте, над границей леса, ехал по следу лисы, пока не увидел ее саму: она замерла, подняв переднюю лапу, потом крадучись двинулась дальше, остановилась… потом бросок, что-то белое, хлопанье крыльев — куропатка вырвалась из снега, полетела, исчезла за горой.
Помню все разнообразие снега, которое создавал ветер, и какие ловушки таил в себе снег, когда ты ехал на лыжах. Еще бывали метели, когда ты сидел в горной хижине, и какой странный они создавали мир, так что идти по трассе надо было осторожно, словно ты здесь впервые. И в самом деле, впервые: все было внове. И наконец, была большая трасса по леднику, ровная и прямая, все время прямая, если удержишься на ногах — лодыжка к лодыжке, пружиня коленями, пригнувшись для скорости, все вниз и вниз, под слабый свист сухого снега. Это было лучше любого полета и чего угодно другого; ты вырабатывал способность делать это и получать это благодаря долгим восхождениям с тяжелым рюкзаком. Этого нельзя было ни купить, ни по билету попасть на вершину. Ради этого мы работали всю зиму, всю зиму набирались сил, чтобы это стало возможным.
За последнюю нашу зиму в горах в нашу жизнь глубоко вошли новые люди, и все навсегда переменилось. Зима лавин была счастливой невинной зимой детства по сравнению с этой зимой и убийственным летом вслед за нею. Хэдли и я стали слишком уверены друг в друге и беззаботны в своей уверенности и гордости. В механике проникновения я не искал ничьей вины, кроме своей, и с каждым годом жизни это становилось яснее. Беспощадная расчистка трех сердец, чтобы сломать одно счастье и построить другое, и любовь, и хорошая работа, и все, что в результате получилось, — уже не из этой книги. Я написал об этом, но сюда не включил. Это сложный, ценный и поучительный сюжет. И как все кончилось в итоге, тоже не имеет к нынешнему рассказу отношения. Для единственной, на ком и не могло быть никакой вины, — для Хэдли — все кончилось хорошо, она вышла за человека лучше меня, с которым я даже не надеюсь сравняться, и счастлива, счастлива по праву, и это единственное хорошее и долговечное, чем разрешился тот год.
17
Скотт Фицджеральд
Талант его был таким же природным, как узор пыльцы на крыльях бабочки. Какое-то время он сознавал это не больше, чем бабочка, и не понял, когда узор стерся или потускнел. Позже он почувствовал, что крылья повреждены, почувствовал их конструкцию и научился думать. Он опять летал, и мне посчастливилось встретиться с ним сразу после хорошего периода в его творчестве, пусть и нехорошего в жизни.
Когда я познакомился со Скоттом Фицджеральдом, произошло нечто очень странное. С Фицджеральдом вообще происходило много странного, но этот случай мне запомнился. Он вошел в бар «Динго» на улице Делямбр, где я сидел с какими-то никчемными людьми, представился сам и представил своего спутника, высокого приятного мужчину, знаменитого питчера Данка Чаплина. Я не интересовался принстонским бейсболом[46] и никогда не слышал о Данке Чаплине, но он оказался чрезвычайно милым человеком, спокойным, неозабоченным, дружелюбным и понравился мне гораздо больше Скотта.
В ту пору Скотт выглядел скорее юношей, чем мужчиной, пригожим или, может быть, даже красивым. У него были очень светлые волнистые волосы, высокий лоб, живые глаза и нежный ирландский рот с длинными губами — рот красавицы, будь он девушкой. Подбородок хорошо очерченный, уши правильной формы и почти красивый нос без кожных изъянов. Этого не хватало бы для миловидности, но дело решали масть — очень светлые волосы — и рот. Рот тебя беспокоил, пока ты не узнавал Скотта ближе, и тогда беспокоил еще больше.
Мне было очень интересно познакомиться с ним. Весь день я усердно работал, и надо же, такое чудо: здесь Скотт Фицджеральд и великий Данк Чаплин, про которого я никогда не слышал, а теперь он мой друг. Скотт говорил без умолку, а поскольку его слова меня смущали — все о моих произведениях, и какие они замечательные, — я не слушал, а внимательно разглядывал его и подмечал. У нас тогда считалось постыдным, если тебя хвалили в глаза. Скотт заказал шампанское, и мы с ним и с Данком Чаплиным, и, кажется, с этими никчемными типами выпили. По-моему, и Данк, и я не очень внимательно слушали его речь, а это была именно речь; я все наблюдал за Скоттом. Он был худощав и выглядел не слишком здоровым, лицо казалось слегка одутловатым. Костюм от братьев Брукс сидел на нем хорошо, он был в белой рубашке с пристегивающимся по углам воротничком и в галстуке королевского гвардейца. Я подумал, что надо бы сказать ему насчет галстука: в Париже есть англичане, и какие-нибудь могут забрести в «Динго» — кстати, двое как раз сидели там, — а потом подумал: черт с ним, — и продолжал его разглядывать. Позже выяснилось, что галстук он купил в Риме.
Из своих наблюдений я вынес не слишком много: у него были хорошей формы руки, вполне мужские и не очень маленькие, а когда он сел на табурет у стойки, оказалось, что у него довольно короткие ноги. Если бы не это, он был бы сантиметров на пять выше. Мы покончили с одной бутылкой шампанского, принялись за вторую, и речь его пошла на убыль.
И Данк, и я почувствовали себя еще лучше, чем до шампанского; радовало, что речь подошла к концу. До сих пор я считал, что мой выдающийся писательский талант хранится в строгом секрете от всех, кроме моей жены, меня и нескольких человек, которых мы знаем настолько хорошо, что с ними можно разговаривать. Я был рад, что Скотт пришел к тому же приятному выводу касательно моего таланта, но рад был и тому, что речь его заканчивается. Однако после речи наступил период вопросов. Можно было изучать его, не вслушиваясь в речь, а вопросы требовали ответов. Скотт полагал, как я понял, что романист может узнать все необходимое, напрямую расспрашивая друзей и знакомых. Допрос пошел нешуточный.
— Эрнест, — сказал он. — Не возражаете, если буду называть вас Эрнестом?
— Спросите Данка, — сказал я.
— Не шутите. Это серьезно. Скажите, вы спали с женой до того, как поженились?
— Не знаю.
— Что значит — не знаете?
— Не помню.
— Но как можно не помнить такую важную вещь?
— Не знаю, — сказал я. — Странно, правда?
— Это хуже, чем странно, — сказал Скотт. — Такое вы обязаны помнить.