Федор Достоевский. Единство личной жизни и творчества автора гениальных романов-трагедий [litres] - Константин Васильевич Мочульский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последняя фраза раскрывает псевдоним рассказчика: это мечтатель рассказывает о себе самом, или, еще точнее, Достоевский делает интимные признания читателю о своем характере (тяжелый, неровный, то нежный, то грубый), о своей романтической юности, когда ему грезились героические подвиги и «рай любви», о своей нелюдимости и одиночестве. «Фланер»-фельетонист забывает, что он не романист, и признается, что в воображении его каждая житейская мелочь обращается «в повесть, роман»… Через четырнадцать лет в «Петербургских сновидениях» Достоевский заново перерабатывает материал «Летописи». Фикция фланера оставлена, и рассказ ведется от имени автора. Мечтатель – он сам… «И чего я не перемечтал в моем юношестве… Я до того замечтался, что проглядел всю мою молодость…»
Итак, «Петербургская летопись» – исповедь автора. Создана новая художественная форма: лирико-патетическая, с налетом мелодраматизма и морализма.
Тема мечтательства подводит нас к повести «Хозяйка». Замысел ее восходит к концу 1846 г. После неудачи с «Прохарчиным» Достоевский отрекается от натуральной школы и уничтожает «Сбритые бакенбарды».
«Я все бросил, – пишет он брату, – ибо все это есть не что иное, как повторение старого, давно уже мною сказанного. Теперь более оригинальные, живые и светлые мысли просятся из меня на бумагу. Когда я дописал „Сбритые бакенбарды“ до конца, все это представилось мне само собою. В моем положении однообразие – гибель. Я пишу другую повесть, и работа идет, как некогда в „Бедных людях“, свежо, легко и успешно».
«Другая повесть» – «Хозяйка» – уже овладела его воображением, и это немедленно выражается стилистически. Автор, еще недавно писавший брату в манере Голядкина, говорит теперь языком героя новой повести – Ордынова… «Независимость, положение и, наконец, работа для Святого Искусства, работа святая, чистая, в простоте сердца, которое еще никогда так не дрожало и не двигалось у меня, как теперь, перед всеми новыми образами, которые создаются в душе моей. Брат, я возрождаюсь не только нравственно, но и физически. Никогда не было во мне столько обилия и ясности, столько ровности характера, столько здоровья физического». По одному этому письму можно догадаться, что повесть будет возвышенно-романтическая («Святое Искусство»), и напряженно-эмоциональная («сердце дрожит и движется»).
В феврале 1847 г. Достоевский пишет брату: «Пожелай мне успеха. Я пишу мою „Хозяйку“. Уже выходит лучше „Бедных людей“… Пером моим водит родник вдохновения, выбивающийся прямо из души». Эта не совсем ловкая фраза (родник водит пером) вполне достойна романтика Марлинского. Автор «Бедных людей» возвращается к кумирам своей юности.
«Хозяйка» была напечатана в октябрьской и ноябрьской книжках «Отечественных записок» за 1847 г.
Герой повести, молодой ученый Ордынов, – петербургский мечтатель. «Родителей он не знал. От товарищей за свой странный, нелюдимый характер терпел он бесчеловечность и грубость, отчего сделался действительно нелюдим и угрюм, и мало-помалу ударился в исключительность». Получив ученую степень, он поселился в углу, «как будто заперся в монастырь, как будто отрешился от света. Через два года он одичал совершенно». Как и сам Достоевский, Ордынов живет в бедности «на ничтожную сумму», которую ему вручил опекун. Единственная его страсть – наука; он пишет сочинение по истории церкви. В этом пункте рассказ автора о своей романтической юности сплетается с воспоминанием о странном спутнике прошлых лет, поэте Иване Шидловском, который тоже писал работу по истории церкви. Но замена литературы наукой остается чисто внешней. Ордынов – «художник в науке»; автор анализирует творческое воображение не ученого, а художника. Признания его поражают взволнованным тоном исповеди: «Его пожирала страсть самая глубокая, самая ненасытимая, истощающая всю жизнь человека… Эта страсть была – наука. Она снедала покамест его молодость, медленным упоительным ядом отравляла ночной покой, отнимала у него здоровую пищу и свежий воздух». Ордынов, как и «фланер» «Петербургской летописи», любит бродить по улицам Петербурга. «Он глазел на все, как фланер». Но бесплодное фантазерство «фланера» сурово осуждалось в «Летописи». (Такая жизнь – «трагедия и карикатура».) К мечтательству Ордынова – отношение иное: это трагедия, но, во всяком случае, не карикатура. Достоевский вдруг другими глазами посмотрел на свою «ненасытную страсть» и как будто впервые оценил ее творческую силу. Этот «жар», этот «восторг», эта «горячка» художника покупается дорогой ценой, отрывом от действительности, духовным одиночеством, но все же это дар, страшный и высокий. Творческое воображение совсем не есть обычное свойство всех петербургских обитателей «углов», а особый удел художника. Причудливое обобщение фельетона устранено, и тема, поставленная отчетливо, углублена и заострена. Достоевский рассказывает о природе своего художественного воображения. Оно на грани пророческого ясновидения и титанического могущества. Мысль, идея, ощущение с волшебной силой немедленно воплощаются в грандиозные формы; целые миры возникают, целые народы и племена оживают. Огромная вселенная, вызванная к бытию огненным духом, грозит раздавить своего творца. Величием и ужасом веет от этой магии искусства.
«Он видел, как все, начиная с детских неясных грез его, все мысли и мечты его, все, что он выжил жизнью, все, что вычитал в книгах, все, о чем уже и забыл давно, все одушевлялось, все складывалось, воплощалось, вставало перед ним в колоссальных формах и образах, ходило, роилось вокруг него; видел, как раскидывались перед ним волшебные роскошные сады, как слагались и разрушались в глазах его целые города, как целые кладбища высылали ему своих мертвецов, которые начинали жизнь сызнова, как приходили, рождались и отживали в глазах его целые племена и народы, как воплощалась, наконец, каждая мысль его, каждая бесплотная греза, воплощалась почти в миг зарождения; как, наконец, он мыслил не бесплотными идеями, а целыми мирами, целыми созданиями; как он носился подобно пылинке во всем этом