Интервью со смертью - Ганс Эрих Носсак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь и другие заговорили о моей матери. Толстяк, например, говорил о ней долго и горячо, сопровождая свои слова энергичными жестами, словно хотел развеять высказанные им мысли. Он дружелюбно, в своей обычной манере, смеялся, но я был уверен, что, в сущности, он был сильно растроган и едва сдерживал слезы. Веселостью он словно куполом прикрывал свою великую обеспокоенность, и именно поэтому рядом с ним было так хорошо и спокойно; его речь воспринималась как прекрасная величественная музыка. Под звуки его голоса просветлело каменное лицо пращура, а складки стали мягче, как горные долины в свете лучей весеннего солнца. Но, возможно, я просто выдаю желаемое за действительное.
— Слишком много разговоров и умствования, — продолжал толстяк. — Хватит уже споров с самими собой и с миром. Было бы прекрасно когда-нибудь и успокоиться.
Он подавился слюной и закашлялся. Вся его голова, а не только лицо, побагровела от напряжения. Или он специально разыграл кашель? Я не осмелился постучать его по спине.
Все ждали, когда пройдет приступ кашля, но он кашлял до полного изнеможения, жестами прося у всех извинения. Он перестал кашлять, только окончательно выбившись из сил. Потом я услышал, как мой отец робко и просительно произнес:
— Эта бедняжка вовсе не плоха. Она очень, очень обрадуется.
Теперь пращур повернулся ко мне лицом. Однако мне невозможно и непозволительно говорить об этом. Я видел, как мой брат от охватившего его возбуждения переступил с ноги на ногу. При этом он то ли головой, то ли плечом задел небольшую картину, висевшую на стене. Картина закачалась и, как мне показалось, бесконечно долго колебалась из стороны в сторону. Слышалось шуршание шнурка о гвоздь, на котором она висела. Я не могу сказать, как долго это продолжалось. В тот момент я был лишь прозрачной мыслью великана.
«Почему он дрожит?» — вопрошали глаза, взгляд которых испытующе ощупывал меня. Я же по-прежнему не понимал, чего от меня хотят.
— Это не страх, — ответил стоявший рядом со мной учитель, и я снова обрел почву под ногами. — Это колыхание листьев на вечернем ветерке. Это неопределенность, в которой пребывает существо, не знающее своей матери.
Я испуганно взглянул на своего младшего брата, ибо опасался, что эти слова могут оскорбить его. Однако он лишь дружелюбно мне улыбнулся.
— Какой страх? — снова заговорил толстяк. — Это радостная робость.
— И любовь, — тихо добавил отец.
— И забота тоже? — спросил пращур. — Из этого проистечет великая забота. Но тогда нас здесь уже не будет.
— Мы свято хранили и храним нашу заботу в своих душах, ибо люди не желали ее и признавали лишь низменные нужды, каковые искажают и уродуют все истинное, — ответил ему учитель. — Вернем им заботу и тем исполним свой долг.
— Так и есть, — добавил толстяк и заплакал, на этот раз даже не пытаясь скрыть слезы.
— Да будет так, — заключил мой отец.
Пращур еще некоторое время сидел, полностью погрузившись в себя. Затем положил свои костлявые руки ладонями вверх на стол и, внимательно их рассматривая, заговорил: «Хорошо! Отведите его к ней, чтобы он перестал блуждать во тьме».
Он сказал это, обращаясь к моему брату. С этими словами пращур встал, а вслед за ним поднялись и все остальные. Я забыл, сказали ли они мне что-нибудь на прощание; я был слишком сильно растроган. Но нет, я помню, что отец некоторое время стоял передо мной, и мы даже хотели обняться, но не стали: это было у нас не в обычае.
Потом я пустился в путь вместе с моим братом.
Возможно, тот, кто это слушает, уже заскучал и думает: почему он не рассказывает о том доме и женщине, с которой он остался наедине? Ибо это куда важнее. Не хочет ли он от нас что-то утаить?
Я, однако, не знаю, что важнее. Этих мужчин уже нет рядом со мной, и некому направлять и охранять мою жизнь. Не думаю, что они махнули на меня рукой: это не в их правилах. Они снова придут, когда в этом появится необходимость. Но не я буду предметом их заботы и внимания. Тот, кто их ищет, тот их не находит. Того, кто кричит им вслед или жалобно взывает к ним всем или к кому-то из них: «Почему вы меня оставили?» — они не услышат. Грубый окрик вернется к кричащему и раздавит его самого. Можно искать мать и в любой момент ее найти. С теми мужчинами все обстоит по-другому. Надо лишь надеяться, что они будут сами тебя искать.
Именно поэтому вынужден я так много о них говорить — чтобы объяснить, как так вышло, что я в конце концов пришел к своей матери. Одно немыслимо без другого, также и та женщина, о которой я, вероятно, говорю слишком мало определенного и точного. Пусть даже ее плохо видно, к ней надо прислушиваться тем слухом, который настроен на звучание слов. Возможно, в промежутках, когда я умолкаю, лучше всего слышны слова, прячущиеся в моем дыхании.
Понятно, что было бы очень красиво, если бы я смог рассказать: мы вместе прошли по столовой мимо убранного стола. Она переставила на нем вазу, и мы перешли в комнату с книгами и роялем. Там мы некоторое время посидели, устало обсудив ужин, и она полностью отбросила роль хозяйки дома. Однако все это я придумал себе потом.
Ну, несомненно только одно — отношения с этой женщиной у меня стали более доверительными, чем я задумывал. Но как это получилось, совершенно стерлось из моей памяти. То, что было раньше, было уже абсолютно не важно.
Я отчетливо помню, что находился в ее комнате. Это была та самая комната, в которой стояло зеркало, где я не увидел своего отражения, и ее кровать, лежа в которой я видел сон. Но теперь стояла ночь, и окна были задернуты тяжелыми занавесками. Когда я это рассказываю, я почти физически ощущаю, что она — это та женщина, которой я все это сообщаю. Горела единственная свеча в белом подсвечнике, стоявшем перед зеркалом. Свеча отбрасывала теплый свет на руки и лицо женщины. Остальная часть комнаты была погружена в мягкий сумрак. Я, невидимый, стоял за спиной женщины, а