Страна Печалия - Софронов Вячеслав
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Где он теперь? — с тоской подумал Аввакум. — Живой ли? Помолись, брат Иване за меня грешного. Испроси у Господа, чтоб достойно покарал окаянного Никона, который, словно лис, пробрался на престол патриарший, льстивыми речами своими околдовал царя Алексея и всех вокруг. Пусть падет на него гнев Божий и откроются глаза у людей, которые рано ли, поздно ли поймут, на чьей стороне правда».
От беспрестанного внутреннего напряжения, неизвестности, ожидания разрешения участи своей, душевные силы его напряглись до такой степени, что казалось, тронь кто, зазвенит туго натянутой струной, готовой в любой момент порваться, лопнуть, и тогда прервется земная жизнь, а вместе с тем прекратятся и все ниспосланные свыше испытания. Но Господь не слал Аввакуму подобной милости, и сам он понимал, это только начало, а главные лишения и страсти предстоят впереди, там, в Сибири, в стране угрюмой и печальной, где человек теряется, словно лист, сорванный с дерева и упавший в лесной чаще на землю.
Кроме усталости душевной с каждым днем все больше давала себя знать усталость телесная. За четыре месяца, проведенных в дороге, в какой-то момент он перестал чувствовать боль в руках и ногах. Нет, они не перестали болеть, как это было в самом начале пути, но вдруг наступило какое-то отупение, когда боль совсем не ощущалась. Видно, тело перестало посылать сигналы, уставшее до такой степени, что уже ничем нельзя было его удивить. Однажды утром, ударившись на кочке коленом о край саней, он с удивлением отметил, что боли не почувствовал. Но вечером, сняв одежду, обнаружил на ноге здоровенный синяк. Он долго разглядывал его, мял пальцами — боли не было. Тогда он испугался, стал щипать себя и даже попробовал уколоть руку острием ножа. Боль не вернулась. Она или умерла, или отстала в дороге, освободив его от своих постоянных услуг, и неизвестно, хорошо это или, наоборот, плохо.
Постепенно он привык и к этому новому чувству, когда телесные страдания отступают, и тело начинает жить без них, забыв о боли. Но если с потерей боли он смирился, то боялся, как ни странно, а вдруг так же исчезнут и страдания душевные, понимая насколько это страшней, нежели потеря ощущений телесных, и радовался, что чувства еще повинуются ему, значит, жива пока душа, и он остается человеком, а не бесчувственным истуканом.
В перерывах между молитвами ему не хватало обычного разговора с близкими людьми, и он в который раз посетовал, что Анастасия Марковна и дети не смогли ехать вместе с ним. А еще он скучал по гомону людских голосов, привычному городскому шуму, уличной сутолоке и всему тому, что составляло внешнюю сторону человеческой жизни. Здесь же, в Сибири, страшили именно тишина и безмолвие, необозримость снежного пространства и кажущаяся близость неба к земле. Удивительно, но небо здесь было совершенно другим, не похожим на то, к которому он привык ранее. Непонятным образом оно прижимало человека к земле, незримо давило и казалось настолько близким, что, верилось, стоит найти шест подлинней, распрямить его, и ты проткнешь насквозь небесную оболочку, словно молочную пенку лучиной в крынке со вчерашним молоком. И звезды по ночам казались чуть ли не в два раза больше тех, какие он видел прежде, сверкая драгоценными каменьями на темном своде. И до них хотелось дотянуться, если найти гору покруче, сковырнуть, вырвать из привычных ячеек и, доставши, положить в карман, где бы они жили яркими светлячками наряду с другими обиходными вещами.
Все вокруг было каким-то первозданным, девственным, словно Господь создал этот мир не далее как вчера и человек не успел оставить в нем своих следов и отметин, встречающихся в иных местах людского обитания проплешинами полей, гарей и сваленных деревьев. Иной раз казалось, будто бы они с Климентием первые, кто после Сотворения мира ступил на речной лед, сияющий стеклянной синевой в отдельных незакрытых снегом местах. Но встречающаяся через час-другой небольшая деревенька говорила об обратном, пахло жильем, и дымки из труб выдавали присутствие в домах хозяев, пришедших сюда задолго до них.
Еще Аввакума поражала снежная белизна, режущая глаз до слезы своим неестественным блеском. Если долго смотреть на все заполняющий вокруг искрящийся алмазным сиянием снеговой покров, то через какое-то время веки сами наползали на глазницы, неся с собой сонливость и расслабленность. Но она тут же сменялась тревогой, словно за тобой следит сверху кто-то большой и незримый, готовится напасть неожиданно и коварно, как только ты на мгновение зазеваешься.
Его так и подмывало спросить об этом Климентия, но, представив его ехидную ухмылку и невразумительный ответ, он отказался от этой мысли, пытаясь самостоятельно разобраться в том, что его так тревожит. Он понимал, что око Господне следит за всем сущим на земле и ничто не может укрыться от всевидящего взгляда Его.
Но почему же он не замечал подобного внимания к себе прежде там, на Руси? Почему именно в Сибири он так явственно почувствовал взгляд Божий? Он ничуть не сомневался в истинности своих размышлений, поскольку жил с ними с самого момента рождения своего, ни на миг не усомнившись, кто правит миром и кто направляет каждый шаг любого человека. Его смущало другое. Если за ним стали столь пристально наблюдать, то это можно объяснить или важностью происходящего, или вниманием Господа к скромной персоне его. Что, впрочем, было одно и то же. В любом случае подобное открытие не придало Аввакуму уверенности душевной, а вызвало лишь еще большую тревогу и напряженность.
Потом в душе его неожиданно зародилось столь редко посещающее Аввакума сомнение в правильности собственных мыслей, поступков и верности прежних убеждений. Выбрав путь служителя церкви, он раз и навсегда уже в зрелом возрасте уверовал не только в Бога, но и истинность свою. Иначе и быть не может: коль он верует в Него и все поступки свои согласует с Ним, то и безошибочность всех действий и мыслей его предопределена свыше.
Страдания же свои и близких ему людей он объяснял теми редкими душевными сомнениями, что порой посещали каждого смертного, за что он, ведя жизнь праведную, страдал в зависимости от тяжести и глубины своих сомнений.
Теперь же ход мыслей Аввакума потек в обратном направлении — не от причины к последствиям, а от настоящего к прошлому. Но каждое рассуждение наталкивалось на простой, но трудно разрешимый вопрос: так ли уж верны и правильны все поступки его?! Как бы сложилось все, прими он нововведения Никона и не воспротивься им? Где бы он находился сейчас, промолчи, прими на веру то, что приняли многие. И дело не в том, что искал он себе послабления участи и освобождения от ссылки, нет, ему хотелось уяснить насколько истинно все содеянное им, последствия чего он теперь зрит на самом себе.
«А разве Христос не воспротивился фарисеям и не погнал их из храма? — вопрошал он сам себя. — И пострадал он за сопротивление вере иудейской, за призыв к вере истиной, от Бога данной…»
…На этом месте рассуждения Аввакума в очередной раз зашли в тупик. Получалось, Христос призывал к вере новой, и Никон призывает к новому… Он никак не ожидал подобного поворота и даже выронил из рук четки, до того собственная очевидная мысль поразила его. Выходит, он, Аввакум, — фарисей?! Как же так? Он, защитник веры Христовой?! А что же Никон? И он от веры Христовой не отказывается, но призвал к смене старинных традиций и правил, исправлению богослужения. Ничего нового он тоже не привнес. Так кто же из них двоих прав? Где есть истина?
Аввакум задумался, подыскивая сравнение для своего главного недруга. И тут его осенило: «Лютер! Точно Лютер! Никон, как и Лютер, призвал к упрощению обрядов, к смене их. А это уже ересь великая».
Но тут кто-то со стороны словно шепнул ему в самое ухо: «Лютер не согласился с папистами. А паписты-католики всегда были ненавистны нам. Их вера стала неправедной с тех самых пор, как они откололись от Византии, от истинного христианства. Выходит, Лютер лишь усугубил конец их, внеся очередной раскол в умы верующих».