Воспоминания - Анастасия Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
крепче, привычной рукой, Алин башлык вокруг шеи -прощальные слова мне. Рукопожатие. Их дробный шаг вниз, с семи этажей, в подвал, еле светящийся. И моя голова, как нагнутое веткой яблоко, прижатая к перилам, стремящаяся вслед.
Отчетливо помню страшные ночи, когда, приехав, Антонина Петровна шла ночевать к Андрюше, где, дымя, тлела печка. А я шла ночевать в ее нетопленную комнату, от которой она мне давала ключ. Он щелкал – и я входила в мученье! Воздух был густ от холода. Все в нем застывшие предметы – кровать с когда-то красивым дорогим изголовьем, дышащая морозом, беспощадно блестя металлом; стол, заваленный неразобранностью давнего некогда; предметы различного обихода, сваленные между стульев, шкафов, у стен, -все плавало во льду беспощадной несогреваемости. Вещи принимали меня в себя – до утра. Я должна была медленно превращаться в них, стать насквозь холодной, воплотив в себя дух комнаты – неутешность. Я ложилась одетая, в валенках на кровать, покрывалась своей черной, когда-то папой подаренной плюшевой шубой, на которой уже не было лица. Ноги в огромных сбитых валенках еще были немного теплые, но они уже переставали жить – и час за часом, через почти лесное замерзание, делались неподвижны, как чурки, холодя, казалось, кору валенок. И тогда они начинали ныть, как зубы. Я садилась, снимала валенки и растирала ноги по очереди, засовывая растертую назад в ее заскорузлый футляр, пока не задыхалась от напряжения. Это продвигало время, ночь укорачивалась с точной медленностью часовой стрелки. Но это была воображаемая стрелка, у меня не было часов. Иногда я грызла корку, это утешало своей «домашностью» в страшном чужом мире холода. Иногда я забывалась: сон борол холод. С верха шкафа в комнату на меня смотрел ледяной в чугуне, черный бюст Данте. И было в нем что-то сходное с «Вороном», «Never тоге» («Никогда более») Эдгара По.
Утром, накормив Андрюшу и блаженно согревшись у печки, что-то поев, я шла на свою новую работу. Я забыла переулок в центре Москвы, где был Москустпром. Попав туда по протекции человека, помнившего умершего мужа моего, Маврикия Александровича, я занималась какими-то проверочными подсчетами в калькуляционном бюро. Им ведала
. к
женщина в английской кофточке и в пенсне, презиравшая меня и «тонко» скрывавшая это из-за своей подчиненности нашему начальнику – моему покровителю. В плату мы получали паек нержавых селедок, мешочки крупы и фунтики давно забытого сахара, хлеб и еще какие-то нежданные артикулы полузабытой еды, и мы жадно их уносили. Все это (а главное, мое мучение – калькуляции) было так похоже на сон, что недолго оставалось явью: я стала писать сказку обо всем этом (сказка – «Сон»…). И тогда мне стало легко жить. В сказке я была не я, а пятнадцатилетняя девочка, а мой начальник был почти такой, как в яви: маленький, плотный, воплощение энергии (в сказке же – всемогущества), круглолицый, глаза навыкате, шаг пружинный и легкий, почти беззвучный, сапожки черно блестели – было что-то неуловимо-автомобильное во всем этом, и не скоро сказалось, но оказалось, что он – король жуков, автомобильный король, американский король. Единственно, что в сказку вплыло совсем такое, как в яви, – это была женщина-калькулятор; ее нельзя было ни выдумать, ни преувеличить, так преуве- I личена и выдумана она была. И еще – действующие лица ' были снежинки, верней, буран, заметавший Москву в часы, когда, сжав под мышкой кусок хлеба и селедку, служащие спешили домой по Никольской и исчезали во мгле. А потом, ‘ как автомобильный рожок, был вызов всех служащих в стеклянное бюро начальника (всех, кроме девочки. Она сидела одна с калькуляциями). Экстренно обсуждалось, кого I сократить, – пришло «сокращение». Что было за стеклом -неизвестно. Но девочка, что-то быстро, тайно вписывавшая в тетрадь, спрятанную под калькуляциями, записала (девочка в сказке тоже писала сказку), что король жуков хлопнул! рукой по столу и, оспариваемый всеми (особенно жешциной-калькулятором), о выдвинутой кандидатуре на сокращение ' крикнул: «Девочка – останется!»
«И там, где ладонь коснулась, гневно, картона, блеснула зелень сукна». А когда на другой день стали выдавать… макароны! – начальник вдруг с порога крикнул девочке: «У вас есть тара? Вам дадут макароны!» – и исчез. Это были годы, когда Грин писал свой бредовый рассказ о Торговых рядах и о крысах, – было сказочное в нашей стране.
– Знаешь, – сказала я Марине, – все же есть надежда на то, что вещи, оставленные в Александрове, – сохранились. Там же много вещей маминых – и книги, но нет сил (времени нет!) выхлопотать пропуск…
– А ты напиши туда, ведь хозяева дома, где вы жили, -старики честные… Хоть узнаешь, как и что, – может, весной съездишь с кем-нибудь, – сказала Марина.
Я так и сделала. Каково же было Маринино и мое изумление, когда в ответ пришло с нашей милой Староконюшенной улицы письмо Лебедевых, перепуганное и взволнованное: «О каких же вещах Вы пишите, Анастасия Ивановна, когда Ваша сестра Марина Ивановна написала нам, что Вы назад не приедете, потому что убиты горем, и что все Ваши вещи просите передать Наде, Надежде Борисовой, вашей бывшей няне, нам известной. Она и приехала с этим письмом, с отцом своим из уезда, и мы им все отдали, по распоряжению Вашему и Марины Ивановны, и она тогда же с отцом все от нас увезла…» Вдвоем, Марина и я, над этим письмом сперва возмущались подлостью Нади, потом огорчились тем, что все мамино пропало и вот тут, на складе Ступина, куда я поставила почти все из трехкомнатной квартиры на Верхней Прудовой, уезжая к Маврикию в Александров. А потом махнули рукой и смеялись, как ловко Надя обошла Лебедевых, какая же она оказалась! после стольких лет преданности… Какая странная вещь – жизнь!..
– Воровала у меня только твои фотографии, – сказала Марина, – и так вспоминала Алешу, и Ирину мою любила, жалела, возила в деревню два раза, откармливала… Ничего, Ася… проживем, – я уверена, тебе выхлопочут академический паек… вот увидишь!
Сказка длилась. Но девочка в сказке не знала, почему ей покровительствует король американский. А я знала причину такого надо мной покровительства моего начальника: знав моего мужа, услыхав о его смерти и о смерти сына его и что я в нужде со старшим сыном, он считал своим долгом поддержать меня. Он ни разу не заговорил со мной о Маврикии, ни о чем интимном; держался совсем официально. Но я чувствовала его руку над собой прочно и радовалась. Такой занятой, четкий, краткий в распоряжениях, до мозга костей деловой, старается помочь мне, своему антиподу! -сказка рождалась из повседневности моей службы совсем
органично, с неизбежностью геометрических чертежей. Он был воплощением НОТа (научной организации труда); его жесты, нежданные появления, целесообразность всего, что он делал, сухая элегантность одежды – френч, галифе, щегольство сапожков. А в глазах – крупных, навыкате, была грусть, и она пылала с такой же равно силой, с какой он, от нее на ходу отвращаясь, старался ее скрыть. Он входил – и сказка входила с ним; она была его тень. Удивительно ли, что она ложилась в тетрадь упоительными страницами?