Воспоминания о Корнее Чуковском - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В том-то и дело, что большие перемены в литературе как раз и совершаются тогда, когда она перестает быть замкнутой, специфической областью.
2И вместе с тем его роль в детской литературе, популярность, знаменитость его как детского писателя заслонили от общего интереса и внимания его труды ученого, литературоведа.
Корней Иванович Чуковский — самый крупный исследователь Некрасова. Тексты Некрасова до того, как их стал изучать и издавать Чуковский, и после этого — в историко-литературном отношении то же, что издания Пушкина до Анненкова и после него.
Прежнее «полное» собрание стихотворений Некрасова включало всего 32 214 стихов. Чуковский дал стране больше 15 000 новых, неизвестных стихов Некрасова. Чуковский нашел и прокомментировал 35 печатных листов новых прозаических текстов.
Эта колоссальная работа до сих пор недостаточно оценена профессиональными литературоведами. Но ее оценили Владимир Ильич Ленин и Алексей Максимович Горький.
Алексей Максимович Горький писал:
«Помню, что В. И. Ленин, просмотрев первое издание Некрасова под редакцией Чуковского, нашел, что это „хорошая, толковая работа“. А ведь Владимиру Ильичу нельзя отказать в уменье ценить работу» («Правда» от 14 марта 1928 года).
И эта работа Чуковского, работа советского литературоведа, — одно из прекрасных звеньев той циклопической культурной работы, которая совершается в нашей стране. Мы не только приняли литературное наследство, мы его намного увеличили. Тексты классических поэтов и прозаиков, издаваемые теперь, в наше время, — это новая страница в истории культуры.
Если собрать в одно целое впервые опубликованные за советское время тексты наших классиков, станет совершенно ясно, насколько мы богаче наших предшественников в знании старой культуры.
3Есть в деятельности Чуковского-литературоведа одна черта, которая должна быть отмечена как главная: вкус. Вкус для того, чтобы отличить главное от второстепенного, удачное от неудачного, — это, конечно, очень важная черта для исследователя.
Гораздо важнее еще вкус к переменам, к развитию в такой области, как литература.
Борьба с ложным, ограниченным вкусом — это подлинно литературное дело.
Я вспоминаю время символизма. Это было время ограниченного вкуса.
В 1912 году изучение, например, Салтыкова было решительно запретным: тогдашний вкус считал его грубым. Салтыков был окружен молчанием. Гениальность Салтыкова открыта в советское время.
Заниматься в то время Некрасовым, Шевченко — значило выступать против тогдашнего ограниченного литературоведения. И дело здесь было не просто в изучении. Некрасов был молчаливо признан. Его можно было изучать. Дело здесь было в изучении Некрасова как великого поэта, в нарушении его блестящей изоляции, в том, что вопрос о нем ставился как вопрос о его значении для современной литературы.
Если бы Чуковский был только профессиональным исследователем, он ограничился бы какой-либо одной стороной Некрасова, каким-либо одним вопросом. Обыкновенно такое исследование протекает на ограниченном пространстве и не возбуждает интереса у всей литературы, не возбуждает споров, не ставит вопроса о роли поэта в литературе. Изучение Некрасова было для Чуковского прежде всего делом вкуса, постановкой вопроса о нем, о его роли в живой литературе. Вот эта одновременность интересов исследователя и писателя всегда помогает ставить важнейшие вопросы литературы.
1939Конст. Федин
ЛИТЕРАТУРНАЯ СТУДИЯ
В те годы появилось выражение «литературная студия». То, что прежде считалось возможным в живописи, в театре, — изучение мастерства, технических приемов искусства, — было допущено в литературу. Стали учиться писать, как раньше учились рисовать или делать реверансы, и нельзя установить, кто изобрел эту форму занятий — ученики или учителя. Созданием Горького была студия переводчиков с иностранных языков, организованная при издательстве «Всемирная литература». Близость к Горькому привлекала в студию молодежь, мечтавшую сочинять, а не переводить. Два-три человека из этой молодежи сделались потом писателями, большинство же рассеялось сначала по другим студиям и кружкам, потом по другим дорогам жизни.
Я пережил единственное студийное занятие, оставшееся в моей памяти. Произошло это в Доме искусств, среди довольно разнообразной публики, преимущественно писавшей стихи, что тогда было повсеместным и очень стойким общественным недугом. Корней Иванович Чуковский сделал перед студийцами анализ рассказа никому не известного, начинающего автора. Анализ был шедевром, достойным в свою очередь студийного изучения как образец критического разбора. Единственным недочетом разбора был, пожалуй, чуть крупноватый калибр пушек, из которых расстреливался воробей. Но и этот недочет обращался в достоинство перед лицом публики, с огромным воодушевлением наблюдавшей, как разлетаются от канонады спичечные свайки рассказа. Чуковский говорил увлеченно, легко, с убеждающей наглядностью, точно он был физиком, показывающим разборную модель. Аудитория много смеялась, но и немало размышляла. Пушки грохотали весело, воробей после каждого выстрела робко ощупывал себя — неужели жив? — и в ужасе ожидал следующего снаряда.
Воробьем этим был я, а произведением, подвергнутым разбору, был рассказ, о котором Горький сказал мне, что Чехов сделал бы из него шесть страничек. Случилось же все это так. Горький сказал обо мне Чуковскому, и он познакомился со мной. В кухне Дома искусств, за чисто выскобленным липовым столом, где иногда повар потчевал писателей чаем, а присутствии Александра Николаевича Тихонова я прочитал Чуковскому маленький напечатанный в газете рассказ, и он спросил, есть ли у меня что-нибудь ненапечатанное и побольше. С чувством обреченного я послал ему рассказ, казавшийся мне после горьковского отзыва чем-то вроде конфузного проступка юности. Я делал это не ради самоистязания, а просто потому, что у меня ничего другого не было, и, наверно, потому, что после Горького любой урок представлялся мне вполне по плечу. И вот я сидел среди смеющихся надо мной людей и думал только о том, чтобы они не узнали во мне воробья. Но Чуковский проявил настоящее великодушие, ни разу не поведя взглядом в мою сторону, и когда свертывал операцию и его батареи замолкли, сказал с проникновенным сочувствием:
— Я только удивляюсь, как этот автор, уже не раз печатавшийся, мог сочинить подобный рассказ…
Кое-как выбравшись из зала, я вернулся домой с ощущением, будто меня чудом вынули из-под трамвая.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});