Большой Жанно. Повесть об Иване Пущине - Натан Эйдельман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Александр Бестужев: Надо убить Николая и Михаила, иначе не стоит и за дело браться. Если их в крепость посадить — тут же найдутся роялисты и пойдут романтические заговоры во избавление. Если же погрузить Романовых на корабль и выставить из России — тогда выйдет глупость: мы сами создадим себе сильного врага.
Каховский: Надо учиться у стариков; когда свергали Павла, то граф Пален восклицал: «Нельзя изжарить яишню, не разбив яиц». Какие к черту переговоры с царями? Сначала — их убить, а потом с ними разговаривать.
Оболенский: Если бы с нами был нынешний граф Пален!
Подразумевался, конечно, граф Милорадович, занимавший тот же пост столичного генерал-губернатора, что и граф Пален в 1801 году.
Опять Милорадович! Я говорю, что, может быть, следует срочно поискать ключей к сердцу нашего Баярда. Рылеев отвечал: «Попробуй, если сумеешь». И я обещал подумать над этим странным уроком.
Спор, однако, на том не утих.
Якубович считал, что Ал. Бестужев и Каховский еще слабо говорят: мало схватить царей — нужно добыть оружие, отдать кабаки черни — и после того напустить ее на дворец, на город: «Вот потеха пойдет, и все полетит к черту — а славно!»
В этом месте я включил свой невидимый фонарь (то есть вообразил собеседника с обратным знаком) — и сразу же легко представил бравого кавказца оробевшим, рыдающим. Это мне не понравилось, и я перестал слушать.
В тот вечер или в те вечера нашумели немало. Каховский после буйных проектов Якубовича, помню, заупрямился, подался назад — и все зачитывал нам из французской книжки: «Каждый тот, кто предпринимает сделать переворот в правлении, каким бы ни было благодательным намерение, но если в том не успевает, то делается преступником перед отечеством» — и Рылееву: «Это о тебе».
Батеньков возражал тихо, но уверенно, как человек, знающий более того, что говорит:
— Нет, господа, дворец должен быть священным местом, и если солдат до него прикоснется, то уж сам черт его ни от чего не удержит.
В конце концов, как и прежде, Рылеев овладевает нами:
— Спорить можно до скончания века, наш спор сам по себе довод, доказывающий необходимость диктатора-согласителя. Трубецкого! Можно победить.
Нас 60 человек, тысяча солдат.
План — ударить в день присяги:
1) Войска к Сенату.
2) В Сенат пойдут Пущин и Рылеев. Войска под окнами — ура! Сенаторы тут же все подписывают — и далее все пойдет. Вспомнил бестрепетный ответ генерала Мале!
Иван Иванович имеет в виду эпизод с генералом, чуть не захватившим Париж 23 октября 1812 года; на вопрос председателя суда: «Кто были Ваши сообщники?» — Мале гордо ответил: «Вы и вся Франция, если бы я победил». Е. Я.
3) Временное правление: Сперанский, Мордвинов, может быть, Трубецкой.
4) Южане поддержат — надо и Пестеля включить.
5) Цари уже нас боятся, и вот доказательство: о нашем заговоре давно знают, но мы не арестованы.
Восстание, как и любовь, — это драма без репетиции. Принцип один — дерзай! Мы вправе разрушить, новая Россия построит. По крайней мере, если погибнем, то будет об нас страничка в истории. У нас просто нет другого выхода, кроме как остаться в истории.
Завтра или послезавтра узнаем день присяги…
Много лет спустя в Петровском заводе подошел ко мне однажды Трубецкой и спросил:
— Мне кажется, вы, как и я, находились под гипнозом рылеевских речей.
Я согласился, не сразу поняв, чего хочет князь. А хотел он сказать, что вот и я и он — люди разумные, рассудительные, чуждые нелепых увлечений, но поддались и лишь позже как бы очнулись… Я, конечно, не стал возражать (да Сергей Петрович все понимал!), что как бы ни менялись наши настроения, но я все же на площадь вышел, а он не вышел. Впрочем, дело не в том, а в другом, Трубецкой не на площади спасовал, а еще раньше: человек-то добрый, славный, отчаянной военной храбрости — он ведь тогда, 10-го или 11-го, после речи Рылеева спасовал, однако не решился при всех объявить, что наэлектризован и сам себе не верит. Смолчал (впрочем, мое суждение может быть и поверхностным, знал ли я, знаю ли я даже сегодня «внутренние происшествия»?).
Вечером 11-го, возвращаясь без сил от болтовни, курения, хрипоты и возбуждения — помню, продолжал зачем-то заниматься логистикой — все на ту же тему — о правде, выдумках во благо и проч… Конечно, вскоре забыл бы — да сестры сохранили случайный листок. Посему вклеиваю его прямо в тетрадку, и вот вам еще аутограф 1825 года.
Никакой логики
1. Александр распорядился о наследстве. Если б объявил при жизни — воля самодержца закон! Но мертвый медведь — не хозяин лесу: завещание силы не имеет, ибо не приказано вовремя.
2. Воля умершего царя, оказывается, ничего не стоит, стало быть, все решает воля следующего императора. Но его нет — именно к его назначению относится воля умершего, которая ничего не стоит.
3. Николай, не признавая воли умершего, приказывает царствовать Константину, власть которого считает естественной.
4. Константин, не признавая себя императором, по-императорски высек того, кого считает законным императором.
5. Мы отрицаем их всех, но присягнем одному и отказываемся от присяги другому, хотя, присягая кому бы то ни было, признаем эту власть de jure.
Действуем по закону и тем самым нарушаем его.
Точно как Милорадович.
12 декабря. Милорадович
«Когда вы получите сие письмо, все будет решено. Мы всякий день вместе у Трубецкого и много работаем. Нас здесь 60 членов. Мы уверены в 1000 солдатах, коим внушено, что присяга, данная императору Константину Павловичу, свято должна наблюдаться. Случай удобен; ежели мы ничего не предпримем, то заслуживаем во всей силе имя подлецов. Покажите сие письмо Михаилу Орлову».
Я бы никогда не выучил наизусть эти строки, которые удалось отправить всем нашим в Москву, если бы меня потом в течение всего следствия постоянно не спрашивали, не дергали — кому еще такие посланьица написал, кто «60 членов»?
И потом, в Сибири, было время за 25 лет потолковать о том с Михайлом Фонвизиным.
Да, вот такое написал москвичам, чтобы не держать их в неведении: письмо пошло 12-го, написал его перед тем; но вот что любопытно. Недавно верные люди показали мне другое письмо, написанное буквально в те же часы: Николай Павлович — Начальнику Главного штаба Дибичу! последний еще находится в Таганроге и получит тоже — «когда все будет решено».
Я списал, Е. И., специально для вашей коллекции.
«Dans deux jours ou je suis mort, ou je suis votre souverain».[17]
Вот какая почта ходила в те дни. Будто списывали друг у друга.
Так и остался я с тех пор вечным писакой разных писем. Но отложим эту статью…
12-го крепко занялся я графом Милорадовичем. Надежды уловить в наши ряды, конечно, не было: мы ведь знали его давно! Но извлечь пользу из графской меланхолии очень желалось.
Сперва был разговор с Федором Глинкой. Так и воображаю теперь (и ведь с тех пор не видел — и даже сейчас, в 1858-м, не знаю — случится ли видеть?). Вы, наверное, не раз встречали Федора Николаевича и прежде и теперь — он ведь дружен был с отцом вашим. Вообразите — вдвое моложе, чем ныне, сидит малыш с бессмысленной улыбкой — и как будто не понимает, о чем вы ему толкуете. Но вдруг сверкнет умом, сложит два-три словца, и веришь, что — в самом деле полковник, герой, автор «Писем русского офицера». В те декабрьские дни он захаживал к Рылееву, но все больше помалкивал.
Федор Глинка, видный член тайного союза, отделался, как известно, сравнительно краткой ссылкой, а в 1857 году горячо обнял старого своего друга и написал в честь его и других вернувшихся декабристов-семеновцев трогательные стихи:
И много было… — Все прошло!Прошло, и уж невозвратимо —Всё бурей мутною снесло,Промчало, прокатило мимо…И сколько, сколько утеклоВолною пасмурной, печальной(И здесь, и по России дальной)В реках воды, а в людях слез…
Разговор получился у нас непростой.
Пущин: Есть ли новости?
Глинка: Ждем сегодня окончательных строк из Варшавы, но даже граф уж не надеется, что Константин передумает.
Пущин: А все надеялся?
Глинка: Да как еще, да как! Приговаривает одно и то же: «Я так надеялся на К. П., а он губит Россию».
Пущин: Да чем же губит?
В ответ он прочитал странные свои стихи, из которых запомнилось мне:
Что-то делается в мире:Где-то кто-то победил.Может быть, вверху, в эфире,Предреченный час пробил…
Далее в стихах теснились черные призраки, стаи филинов и сов, кротовые рати и скелет, «окутанный златом».
Я не мог многого понять в сих иносказаниях — кроме их печальной мелодии — и попросил, чтобы Ф. Н. провел меня к графу. Повод для того был — ведь я виделся перед отъездом с Дмитрием Владимировичем и мог передать живое слово от московского Милорадовича — петербургскому.