Звезда моя, вечерница - Пётр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да вот так… Кабыть зима — а то ни посылку послать, ни… К зиме думать надоть.
— Я это… к хрёске загляну, дойду.
— Сходи, как же, она спрашивала.
Бесполезно всё, думает она, разве застанешь его сейчас… Уборка ещё эта — из-за суши ранняя такая, наверное, мигом вызрело. Но не представляет даже себе, как бы она ночь эту перетерпела, с ним рядом совсем — и одна, без него, не свидевшись даже, а он и знать не знает… А после ужина как уйдёшь, чем оговоришь? Да хоть чем… не девочка, вот именно! Хоть к подруге, к Надьке той же, хоть в клуб, мало ль… Только замужем подруги все, считай, или в чужени где-то, да и призабыли друг дружку, а клуб сегодня открыт ли, нет ли… не с сопливками же, на танцы. И не обманешь тем отца-мать, что-то да знают они.
Но всё это думает она уже по дороге, к школе подходя, за которой дом его; а немного подальше крёстной двор, и в сумочке конфеты для неё, любит почаёвничать крёстная. И ведь знала же, конфеты покупая эти, когда их понесёт и как… Но нет, уж кого-кого, а крёстную любит она, без гостинцев редко обходилась, и с кем если и секретничает, с девчонок ещё, то с нею одной, матери куда больше стеснялась, чем её… а что, если о нём спросить — с кем он и как тут?
И забывает об этом, за угол школы повернув: к старым воротам дома Осташковых приткнувшись, стоит «уазик» его… И дом тоже его теперь — малознакомый, очень смутно помнит она, что в нём и как, случайно и давным-давно в нём бывала и, конечно, подумать даже не могла, что может он стать когда-нибудь и её домом тоже, на этой-то улочке зелёной и с крёстной рядом… пусть будет, господи, раз так! Спешит, на безлюдье улицы оглядываясь, на пустые окна: лишь бы один был… один? Ну, всякий зайти же может, не закажешь. Спросить бы крёстную, да, а как?
Открыла калитку — скрипу в ней! — и вошла на широкий, где-то у соседских задов кончающийся двор со старыми тоже, из камня плитняка, сараями. Из-под крылечка дворового, невысокого без лая выкатился пёсик, щенок ещё совсем, и не успел испугать, закрутился у ног — как хозяйке обрадовался… А вдоль стены дома сложены свежие широкие доски штабелем высоким, под самые окна, и в стороне на кругляках лежали, отливали синим железом и, кажется, сварочной окалиной ещё пахли новые ворота. Несколько грядок за ними с огурцами-помидорами, с зеленью всякой, водопроводный летник с краном, а дальше длинный, выкошенный уже и пожелтевший пустырь, рукам работа.
Пёсик тявкнул неумело, и она оглянулась и увидела его, выходящего из сенцев, с термосом в руке… Отставил его и не по ступенькам, а напрямую перемахнул через перильца, подбежал, посмеиваясь обрадованно, обнял всю. Куда попало, в ухо поцеловал, дыша в него порывисто, сказал, лицом отстраняясь:
— Люба моя!.. Ты как сумела-то?!
— Сумела… к тебе ж.
— До понедельника?! — всё удивлялся он и целовал, жадно почти, в губы, в шею жарко, так что не успевала отвечать она губами своими, задыхалась:
— Ага… Ох, мой… Лёшенька!
И глядел на них снизу, удивлённый тоже, щенок, то подымал ушки, то падали они у него, ещё не держались, что ли.
— Пошли, пошли… Сторожи, Овчар! — грозно приказал он псине — так грозно, что оробела малость даже и она, безотчётно. — Гляди мне!..
— Почему, — перевела она дыхание, — Овчар?
— Ну, овчарка же, кобелёк. Вот пусть и будет — Овчар. Овец только нема. Конуру ему сбить — и на цепь скоро, а то избалуется… Пошли!
Обнявшись, поднимаются неловко они на крыльцо, тёмными сенями проходят, старым деревянным духом их, в дом входят, в просторный пятистенок. И печь русская, и голландка в горнице убраны, полы и потолки заделаны после них, все наново покрашены — и потому широко, даже пустынно в нём… для жизни приготовленный, для завтрашней, да, а пока ждёт. Мебели немного, подержанная и кое-какая, на первый случай, а чуть не половину глухой стены полки самодельные занимают, книжные, откуда книг столько?
— Вот она, житуха моя…
— А светлый дом, я даже не думала…
Осматривается, он ведёт её, в кухоньку отгороженную заглядывают вместе: двухконфорочная плитка, столик с раковиной, газовый котёл — скудно, но терпимо. И говорят, торопятся — как вырывалась она, как в замотку уборочную вошёл он тут, с места и в карьер, и временем как распорядиться теперь — их временем… И спохватывается она:
— Ты собрался куда-то?
— Да так, до комбайнов доскочить… успею. — Он в глаза глядит, рад ей, а она и своей, и его радостью тоже, руки на спине его сцепила, не хочется отпускать. — Вина б тебе — а нету, не успел запастись. Водка одна. И чай, в термосе только — хочешь? С конфетами?
— Ничего не надо, нет-нет. И так я, Лёш, пьяна… тобою.
Она правду говорит, надышаться им, запахом его не может — и зарывается в нём, не то что хмельное, но тёмное что-то в ней, захватывает её всю, это желание, да, и она не удивляется уже ему ничуть, не боится. И так целуются, мучают, ласкают грубо друг друга, что невозможно же — без этого…
— Дверь!.. — хрипло выговаривает она. — Дверь…
И время для неё совершенно непонятно тоже: то не течёт почти, застаивается, нудной подёргивается ряской, а то ускользает стремительно и неуследимо, или вовсе провалами тёмными, не скажешь сразу — было ль, не было… Уже и закат сквозь простенькие занавески пятнает тускло-красным голые стены, одинокую на них репродукцию с шишкинской «Ржи», обои старые; она собирает себя торопливо, не забыть бы чего… себя не забыть тут, в доме этом нежданном, чужом ещё для неё. Ничего, она сходливая, как бабы наши говорят, быстро с ним сойдётся, с домом, руку свою хозяйкину окажет. И как-то легко, поверху об этом, обо всём другом думается — нет, представляется ей, думать совсем не хочется сейчас, да и сколько можно, и ей легко, а главное — не болит почти, слава-то богу. К зеркалу небольшому в простенке суётся — и застает её, слабую улыбку бездумности этой…
— На часок я, Люб, не больше. С Вековищевым повидаться ещё надо, — говорит он из кухоньки, умывается там, фыркает. Председателя колхозного давно она не видела — такой же всё хамоватый, самоуправный? А какой ещё. И спешит к нему, у него ж дело. — Поужинаю заодно, на стане… шар-ром у меня покати.
— Не надо там ужинать, — говорит она, сомненье малое откинув. — К нам приходи.
— Да?
— Да. Мы подождём.
— Приду, — почти не раздумывает он, вытирает лицо, усы, полотенце не глядя вешает — на неё глядя серьёзно. С лица у него сошло на удивленье скоро всё, а вот на сгибах пальцев короста, потрескалась и, наверное, болит; но не спрашивает она, напоминать не хочет — ни ему, ни себе. У матери бальзам какой-то лечебный есть, найти надо, чтоб на ночь привернул, не забыть… А он за плечи берет её, привлекает: — Приду. Обязательно.
— Дай, причешу тебя…
На минут пять всего заскочила к крёстной, в щёчку её сухую морщинистую чмокнула, чёрствой землей, показалось, пахнущую, — господи, неужто и сама такою станет когда?! — пакет с конфетами на стол: «Я завтра зайду, ладно? Наговоримся, успеем…» — «Уж ладно, красавица моя. На картошке, в случае, жуков этих собираю, басурман…»
Закат уже сник, когда и успел, пеплом нежно-сиреневым взялся, небо темней и словно глубже стало — и вечерница в нём, звезда её… Не мерцает, как другие, нет — переливается алмазно сама в себе, в избытке света купается своего, ясности и силы, и нет, кажется, ничего ярче и пронзительней её, даже светило дневное не сравнится с нею… ослепит, да, но не пронзит. Ещё, может, лет в семь спрашивала она мать, молодую совсем тогда, это хорошо помнится, крепкую, хоть с вилами под стог, навильни тяжеленные наверх подавать, хоть саманные кирпичи делать-таскать, что за звёздочка эта такая, яркая из всех; и та, глянув, отвечала: «Это, доча, либо вечерница… ага, она, завсегда такая. Как вечер, так она тут». И потом лишь, куда позже, Андрей Сергеевич, учитель-географ тот самый, лёгкий, стремительный на ногу, на отзыв, с чем к нему ни подойди, с каким однажды всем классом в поход отправились с ночевой, сказал, что — Венера… Что богиня, и не звезда вовсе, а планета, но какая разница. Лишь бы светила, звала, что-то обещая высокое, радостное и необходимое всем, всему.
Темнеющей улицей шла, средь палисадников уснувших, уже светились кое-где окна за ними и пело где-то в переулке радио, что ли, что-то неразборчивое, протяжное… дома наконец она. Какой он ни есть, дом, не бог весть как устроенный, а свой, не в чужих хоромах по одной половице ходить, оглядываться. И город жалко будет оставить, не без этого, конечно; но вот что-то не сделали в нём, не удалось, чтоб по-людски. Вроде б каждый по отдельности человек — из тех, кого знаешь, видишь-встречаешься, — не так и плох, и не глуп, умных-то куда больше, чем на селе, не сравнить; а все вместе — стадо, и недоброе… Неразумное, и если бы только в часы пик.
С отцом, так получилось, несколько рассеянно поздоровалась, улыбнулась в довесок уже, хотя всяких нежностей показных в семье и так-то не водилось никогда; как сказать? И решилась, потому что мать разогревать ставила ужин, оттягивать некуда: