Беатриса - Оноре Бальзак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь понятно, почему бедного юношу, которому тонкости «мушки» наскучили не меньше, чем его матери, охватывал радостный трепет всякий раз, как он приближался к этому дому, звонил у ворот, шел по двору. Следует заметить, что подобные ощущения неведомы человеку зрелому, познавшему тяготы жизни, человеку, которого ничто больше не удивляет и не страшит. Открыв дверь, Каллист услыхал звуки рояля и решил, что Камилл Мопен в гостиной, но, когда он пересек биллиардную, музыка стала тише. Значит, Фелисите играла наверху, у себя, на маленьком своем рояле, который привез из Англии композитор Конти. Толстый ковер, покрывавший лестницу, заглушал шаги, и, чем выше подымался Каллист, тем нерешительнее они становились. Музыка, доносившаяся сверху, поразила его своей необычайностью, как откровение. Фелисите играла для себя, она беседовала сама с собой. Юноша не посмел войти в гостиную, он остановился на площадке лестницы и присел на обитую зеленым бархатом готическую скамью у окна, красивые наличники которого были искусно выточены из дерева, отделанного под орех и покрытого лаком. Услышав импровизацию Камилла, вы невольно бы сравнили эти звуки с воплем души, взывающей из гроба к господу, так таинственно-печальна была эта музыка. Влюбленному юноше слышались в этих звуках моления безнадежной любви, покорная нежная жалоба, стенания сдерживаемой грусти. Фелисите импровизировала, развивая и усложняя вступление к каватине «Пощада мне, пощада и тебе», в которой, по существу, выражен весь четвертый акт «Роберта-Дьявола». Она запела этот отрывок трагическим голосом и вдруг замолчала. Каллист вошел в гостиную и понял, почему пресекся голос певицы. Несчастная Камилл Мопен, прекрасная Фелисите, без тени кокетства повернула к нему залитое слезами лицо, взяла носовой платок, вытерла глаза и просто сказала:
— Добрый день!
В утреннем туалете она была восхитительна. Из-под модной сетки, сплетенной из красной синели, спадали блестящие пряди черных волос. На Фелисите был коротенький казакин, напоминавший греческую тунику, из-под него выглядывали батистовые панталоны, вышитые у щиколотки, и очаровательные турецкие туфельки, красные с золотом.
— Что с вами? — спросил Каллист.
— Он не вернулся, — ответила она и, подойдя к окну, стала смотреть на пески, морской залив и озера.
Этот ответ объяснял изысканность ее одежды. Фелисите, должно быть, ждала Клода Виньона, она была обеспокоена, как женщина, понявшая, что усилия ее более не достигают цели. Мужчина в тридцать лет сразу понял бы это. Каллист видел только страдание.
— Вы встревожены? — спросил он.
— Да, — ответила Фелисите, и в голосе ее прозвучала печаль, которой не мог разгадать этот юноша.
Быстрыми шагами Каллист направился к двери.
— Куда же вы?
— Искать его, — ответил Каллист.
— Дорогое мое дитя... — сказала Фелисите.
Она взяла юношу за руку, притянула к себе и бросила на него увлажненный слезами взгляд. Может ли быть лучшая награда для неискушенной души?
— Вы сошли с ума! Где же вы отыщете его в здешних местах?
— Я его найду.
— Вы напугаете вашу матушку... Не надо, оставайтесь. Идите-ка сюда, слышите! — произнесла Фелисите, усаживая его рядом с собой на диван. — Не жалейте меня. Слезы, что вы видели сейчас, приятны нам, женщинам. Они служат проявлением тех свойств, которыми обделен мужчина, — мы охотно поддаемся нашей нервической натуре, доводя любое чувство до предела. Подчас мы даем волю своему воображению и, увлекаемые игрой мысли, доходим до слез, а в серьезных случаях даже до смятения души. Но наши причуды — не игра ума, они — игра сердца. Вы явились как нельзя более кстати; одиночество нынче не по мне. Я отнюдь не обманываюсь, я понимаю, почему Клоду вдруг пришло желание ознакомиться без меня с Круазиком, побродить по пескам и озерам. Я так и знала, что он исчезнет на несколько дней. Он хотел оставить нас наедине; он ревнив, или, вернее, играет роль ревнивца. Вы молоды, вы красивы...
— Зачем вы не сказали мне это раньше? Значит, мне больше не приходить? — спросил Каллист, и слеза, сорвавшаяся с его ресниц, скатилась по щеке, тронув до глубины души Фелисите.
— Вы ангел! — воскликнула она.
И она запела «Останься!» — арию Матильды из «Вильгельма Телля», запела весело, чтобы не слишком многозначительно прозвучал великолепный ответ принцессы своему подданному.
— Клод хочет, чтобы я поверила в его любовь, — сказала она, прерывая пение, — но я отлично чувствую, что он не любит меня. Он знает, что я желаю ему добра, — добавила Фелисите, пристально глядя на Каллиста, — но его, должно быть, унижает мысль, что я великодушнее его. Быть может, он возымел подозрения на ваш счет и решил застать нас врасплох. Пусть я даже не права, он виновен уже тем, что ушел один, без меня наслаждается бретонскими дебрями, не желает приобщить меня к своим прогулкам, не хочет поделиться со мною мыслями, которые породит в нем наша дикая природа, и нисколько не думает о том, что я о нем беспокоюсь. Разве этого не достаточно? Этот великий критик любит меня не больше, чем любил музыкант, военный и один из умнейших наших писателей. Нет, прав Стерн: имена даются человку не зря, и мое имя является величайшей надо мною насмешкой[30]. Я так и умру, не найдя в мужчине той любви и поэзии, что живут в моем сердце.
Фелисите умолкла в тяжелом раздумье, откинувшись на подушку, руки ее бессильно упали, а взгляд уперся в узоры ковра. В скорби людей необыкновенных есть нечто, вызывающее уважение, они открывают нам безбрежную ширь своей души, — и как мы верим в эту безбрежность! Такие люди обладают привилегией тех королей, недуги которых сказываются на судьбе государства и потому волнуют народ.
— Почему же вы тогда?.. — спросил Каллист, не смея закончить фразу.
Прекрасная горячая рука Камилла Мопена легла на его руку; это прикосновение было красноречивее всяких слов.
— Природа нарушила ради меня свои законы, подарив мне лишних пять-шесть лет молодости. Я отвергла вас из эгоизма. Рано или поздно годы разлучили бы нас. Я на тринадцать лет старше Клода, и то уже много.
— Но вы будете прекрасны и в шестьдесят лет! — отважно заявил Каллист.
— Да услышит вас бог! — ответила она, улыбаясь. — К тому же, дитя мое, я хочу его любить. Пусть он бесчувствен, пусть лишен воображения, пусть он позорно беззаботен и снедаем завистью, — мне хочется верить, что под жалкой оболочкой живет величие, я надеюсь гальванизировать его сердце, спасти его от самого себя, привязать ко мне... Увы! У меня слишком проницательный ум, а сердце слепо.
Способность Фелисите ясно видеть в своей душе просто пугала. Она страдала и анализировала свои страдания, подобно тому как Кювье и Дюпюитрен разъясняли своим друзьям роковой ход точившего их недуга, который неуклонно вел к смерти. Мадемуазель де Туш изучила себя самое в страстных движениях сердца, как эти ученые изучили себя в области анатомии.
— Я нарочно приехала сюда, чтобы составить о нем более ясное суждение, а он уже соскучился. Ему недостает Парижа, я говорила ему об этом: у него тоска по критике, у него нет под рукой писателей, чтобы было с кого сбить спесь, нет книг, чтобы он мог познакомиться с новыми философскими взглядами, нет бедных поэтов, чтобы охладить их пыл, и он не смеет предаться здесь парижскому разгулу, чтобы сбросить тяжелое бремя — мысль. Увы! быть может, и моя любовь к нему недостаточно сильна, чтобы разрядить напряжение его мозга. Словом, я не вдохновляю его! Пейте с ним нынче вечером вино, а я скажусь больной и останусь в спальне; тогда я узнаю, права я или нет.
Каллист зарделся, как вишня, краска залила все его лицо ото лба до подбородка, даже уши запылали.
— Боже мой! — воскликнула Фелисите, — И я, я развращаю тебя, забыв, что ты невинен, как девушка! Прости меня, Каллист! Когда ты полюбишь, ты узнаешь, что любящий способен зажечь реку, лишь бы доставить удовольствие «своему предмету», как говорят гадалки.
Она помолчала.
— Я знаю, что есть самодовольные и последовательные люди, которые, достигши известного возраста, говорят: «Если бы я вновь начинал жизнь, я прожил бы ее точно так же». Я человек не слабый, — и все же я говорю: «Я хотела бы быть такой женщиной, как ваша матушка, Каллист, и иметь сыном Каллиста». Какое это счастье! Пусть моим мужем стал бы самый ничтожный человек, я была бы ему покорной и послушной женой. Я не совершила никакого проступка против общества, и если я виновата, то только против себя самой. Увы, дорогое мое дитя, женщина не может прожить одна не только в первобытном обществе, но и у нас. Чувства, которые не находятся в гармонии с законами общества или природы, не для нас. К чему страдать бесцельно, уж лучше быть полезной кому-нибудь! Что мне дочери моих кузин Фокомбов! Да они уж и не Фокомбы; я не видела их целых двадцать лет, и, говорят, они вышли замуж за каких-то коммерсантов. Вы для меня сын, не причинивший мне мук материнства, вам я оставлю все мое состояние, и вы будете счастливы или хотя бы богаты благодаря мне. Ведь вы — чудесное сокровище красоты и очарования, и я хочу, чтобы ничто дурное не коснулось вас.