Принц инкогнито - Антон Понизовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И главное: если точно следовать ритуалу, нужна была свежая газета – и только газета. Начинать утро, листая иллюстрированный журнал, – то же, что портить кофе фруктовым сиропом.
Вот, например, – «Лампедуза: цунами беженцев»… Или ещё злободневнее: «Шок! Шок!! Шок!!! Пожар в сумасшедшем доме!!!!» Фотография во всю первую полосу: обугленные, словно гофрированные, брёвна; спина пожарного в современной, хотя мешковатой, как будто не по размеру, экипировке. Спина выражала недоумение: «А чего тушить-то уже? Всё сгорело».
Дживана по некоторым причинам жгуче интересовал пожар в психбольнице. Руки чесались развернуть газету сейчас же, не отходя от киоска, но Дживан поборол искушение. Утро аристократа должно идти по порядку: вальяжно расположиться за столиком, не спеша развернуть… Где кафе?
У подъездов на лавках и на отдельных вынесенных из дома стульях восседали закутанные старухи: они казались Дживану неотличимыми друг от друга, будто одна и та же старуха с пустым дублёным лицом сидела и тут, и вон поодаль, только немного варьировался фасон чуней и цвет пуховика – тёмно-коричневый, тёмно-синий.
Ветер трепал бельё, натянутое между Т-образными ржавыми трубами; хлопал полуоторванный рубероид. Над дровяными сараями качались чайки. Дживан засунул руки в карманы, ускорил шаг.
Полы длинного твидового пальто завинчивались то влево, то вправо, мелькнула порванная подкладка. В Степанакерте или в Ереване немыслимо было представить, чтобы взрослый женатый мужчина вышел из дому в дранье. У жены глаз, что ли, нету? Рук нету? За мужем не может следить? Позор!
Впрочем, сейчас, после двух бурных ночей, Дживан чувствовал себя мягким, великодушным, и даже в мыслях не хотел упрекать Джулию. Она не виновата. И он тоже не виноват. Просто жизнь так сложилась…
Да, жизнь так сложилась.
Первые детские воспоминания – необозримая каменная громада трёхэтажного дома с внутренним двором, с общим круговым балконом.
Лето, жара, вкусный запах горячей смолы, битума – кира, чёрные лопающиеся пузыри в чане, грохот: кирщики ломами откалывают прошлогодний асфальт и сбрасывают с крыши вниз. Лучший город в мире, прежний Баку, лучший двор в мире и лучшие в мире соседи. В любую квартиру, кроме квартиры дяди Валида, можно ворваться без предупреждения и без стука: наоборот, это такая игра – застать хозяев врасплох. Везде Дживанчику будут рады, напоят, накормят: тётя Нана – только что испечёнными пухлыми шор-гогалами; тётя Люся, жена дяди Исаака, – борщом; тётя Алмаз разрежет на блюдечке солнечный помидор.
На глянцевитой лоснящейся шкуре – яркие капли, чуть мутноватые, меловые; крупинки соли; светлый блик от тарелки; в ложбинке влага, как сладкий пот. Разрезанный помидор искрится на солнце, в набухших озерцах сока – слепящие золотые протуберанцы. Мир так переполнен любовью, что можно нарочно помедлить, прежде чем погрузиться зубами, губами, щеками, носом в сочную остроту, яркость, солёность, сладость.
Двор, как и сотни других бакинских дворов, рассыпался: дядя Артур с тётей Яной уехали в Белоруссию, дядя Исаак с тётей Люсей – в Израиль, – но самым первым решение принял отец Дживана. Не успели они перебраться к родственникам в Карабах, как отцу, известному невропатологу, предложили работу в степанакертской больнице и в медучилище. Когда случилось землетрясение в Спитаке, он полетел на вертолёте с медицинской бригадой – и не вернулся: были так называемые афтершоки, остаточные толчки. Тело не обнаружили, сообщили, что Грант Лусинян пропал без вести. Мама перенесла тяжелейший инсульт…
Это время в Армении называется «тёмные годы». Но для Дживана сквозь холод и темноту все-гда просвечивало золотое и алое. Конечно, присутствовал обыкновенный юношеский эгоизм, жизнелюбие, психологическая защита. Но ещё – твёрдая убеждённость в том, что он – избранный. Он получил обещание. К тому же теперь – сын героя.
Без репетиторов поступил в Ереванский мединститут. Отца многие помнили, в том числе декан. Когда все остальные зубрили до умопомрачения, накачивались кофе, на зачётах бледнели, потели, – Дживан приходил выспавшимся, с прямой спиной, отвечал уверенно и легко – и после краткого колебания преподаватель ставил в ведомость плюс.
Летом после второго курса, когда уже начались бомбёжки и объявили мобилизацию, Дживан хотел остаться в Степанакерте, а маму, наоборот, эвакуировать в Ереван – но мама категорически настояла, чтобы всё шло по-прежнему: за ней ухаживают родственники, Дживан поступил и должен доучиться, война никуда не денется, автомат – это тоже профессия, Дживан принесёт гораздо больше пользы врачом, а обстрелы – подумаешь, хето инч, мы с тётей Асмик между бомбёжками «Санта-Барбару» смотрим…
Однажды, на четвёртом курсе, когда Дживан в своей комнате, обложившись учебниками, готовился к общей психопатологии, его вызвали к телефону. Примчался в Степанакерт, говорили, что успел чудом, что счёт идёт на часы. Прогноз не оправдался, весной мамино состояние постепенно стабилизировалось, частично вернулась речь. В это же время было подписано перемирие. Вместо полиэтиленовых пакетов в окна опять вставили стёкла. Дживан взял академический отпуск. Пришлось искать работу, работы не было.
И даже в таких обстоятельствах – Дживан держал спину прямо. Его гордость была не болезненной, не натужной: он точно знал, что впереди его ждёт золотое, невыразимое, уготованное ему одному.
Окружающие это чувствовали, особенно девушки: хорош собой, вернулся из Еревана, без пяти минут врач; хотя и не воевал, но тоже кое-что пережил – отец погиб, заботится о больной матери… Девушки так его видели, не мог же он им запретить. Правда, в провинции было гораздо сложней развивать отношения, чем в столице: здесь, в Степанакерте, от ухажёра требовалась определённость.
Однажды Дживана представили тонкой красавице Джулии: она тоже училась в столице и приехала к дальним родственникам на каникулы. Вскоре Дживан и Джулия поженились. Все повторяли – какая красивая пара. Мама всю свадьбу проспала в своём кресле.
К тому времени относилось странное воспоминание, до сих пор не оставившее Дживана.
Это случилось буквально за несколько дней до маминой смерти. Уже много недель мама была в забытьи, иногда бормотала невнятное, по большей части дремала. Дживан сидел за столом рядом с креслом, в котором она спала: кажется, разбирал и сверял документы на дом. Что-то заставило его обернуться.
Мама смотрела на него внимательным, совершенно осмысленным и ясным взглядом. Встретившись с ним глазами, она после паузы очень тихо, но внятно проговорила:
– Вечинч…
– Что?
Никогда раньше мама так на него не смотрела – со снисходительной жалостью, даже немного брезгливой, немного презрительной, – так смотрят на человека, который сделал что-то постыдное, недостойное…
– Мама, что ты сказала?
– Вечинч…
Вечинч, «ничего-ничего». Мол, чего уж теперь… может, ещё как-нибудь образуется… Дживан был изумлён и, стыдно признаться, обижен – он, образованный, интеллигентный, талантливый, всеми любимый, меньше кого бы то ни было заслуживал презрительного снисхождения.
– Мама, о чём ты? Что́ ты говоришь?
Позже Дживан ломал голову: не относилась ли эта жалость к его недавней женитьбе? – нет, мама приняла Джулию благодушно… Или мама его упрекала за то, что он так и не успел повоевать? Но ведь она сама заклинала его памятью отца, чтобы сначала он получил специальность, она так гордилась, что сын тоже будет врачом… Может быть, мама в бреду перепутала его с кем-то другим?.. Но в память врезалась именно полная ясность, даже как будто провидческая, – ясность, презрение и печаль.
Последние скудные сбережения ушли на похороны. Дживану пришлось ещё крепче задуматься о деньгах. Вдруг дальние родственники предложили работу в России. Это выглядело настоящим подарком судьбы: обещание начинало сбываться…
Город Подволоцк оказался блёклым, понурым – и изнурительно плоским. Всегда угрюмые люди, низкое небо, слякоть, глазу не за что зацепиться… кроме разве что покрышек? Автомобильные шины были вкопаны по всему городу, во дворах, на обочинах, из этих покрышек более или менее изобретательно были вырезаны, скажем, подсолнухи… Иногда даже лебеди… Смешно сказать, когда ветер принёс со стороны мясоперерабатывающего комбината запах палёной плоти – сам по себе отвратительнейший, – Дживан немного воспрял: точно так же время от времени пахло в Степанакерте, когда работала скотобойня. Да только в Степанакерте каждая улица или улочка то спускалась, то поднималась, круче или плавнее, или хоть изгибалась; за поворотом виднелись тощие, но прямые и гордые кипарисы; внизу – тутовые и абрикосовые сады; и главное – кругом плюшевые зелёные или бурые горы, у горизонта – с прожилками ледников…
А что живописного, что значительного было в Подволоцке? Разве что заброшенные корпуса аккумуляторного завода с провалами вместо окон… сомнительная романтика разрушения, вроде ржавой военной техники в Карабахе… Нет, красивого не было ничего. Вот, покрышки. Пластиковые пальмы, собранные из пустых зелёных бутылок. Оконные решётки – самое популярное украшение пятиэтажек. Кто побогаче, ставил сварные. Большинство довольствовалось так называемыми просечками: заказывали на заводе из металлического листа, так чтобы прорези образовывали узор. Дживану всегда приходили на ум эти просечки, когда родственники, изредка приезжавшие в гости из Питера, ругали местных «скобарями». Исторически уроженцы этой губернии назывались «скобски́е» или «скобари»… А в Карабахе не то что решётки – двери не закрывали, машины не запирали, на улице люди приветствовали друг друга, всегда было время остановиться, обняться, поговорить, позвать в гости…