Журнал Наш Современник №8 (2002) - Журнал Наш Современник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гончаров, обожавший “Записки охотника”, написал однажды: “Да, Тургенев — трубадур (пожалуй, первый), странствующий с ружьем и лирой по селам, полям, поющий природу сельскую, любовь — в песнях, и отражающий видимую ему жизнь — в легендах, балладах, но не в эпосе”. Но Гончаров не добавил, что ружье рассказчику нужно лишь для отвода глаз, чтоб не ходить с одной только лирой, чтоб не подумали: “Вот, дурак какой-то, шатается по окрестностям, пялится да расспрашивает, а потом черканет в книженцию, а мы расхлебывай!” Нет — у него ружье, он охотится, а о судьбах человеческих вызнаёт так только, невзначай.
Но и судьбы он изучает не из праздного любопытства, не ради того, чтобы представить нам паноптикум, с назидательными историями и восклицанием: “Гляньте, чего только на белом свете не бывает!” В “Мертвых душах” Гоголь открыл нам традицию самоизучения, самоосознания — что такое мы, русские, каков наш национальный характер, чем мы отличаемся от других народов, и почему Господь выделяет нас среди иных. В чем наша оригинальность?
Великий Пушкин в “Рославлеве” совершает открытие: русский может быть европофилом, галломаном, может знать французский язык лучше, чем свой родной, может восторгаться западной культурой... Но когда эта западная культура придет к нам, чтобы завоевать нас и уничтожить нашу культуру, тот же самый галломан и западник вдруг превращается опять в русского медведя, не желающего видеть европейских крыс в своей берлоге. Он способен и саму берлогу свою — Москву свою — сжечь вместе с крысами, только бы не потерять свою особенную и неповторимую суть. (Не случайно ведь некоторые склонны искать корень слова “Москва” в одном из угро-финских языков, где оно означало “медвежью берлогу” или “медведицу”.)
Гоголь совершает свое открытие. В “Мертвых душах” он показывает, что русский, в отличие от немца, может быть и таким, и таким, и эдаким. Немца, при всем его разнообразии видов, роднит всегда одно — рациональность во всех проявлениях. Русский же, даже если он считает себя рациональным, на самом деле иррационален, как “скопидомная” Коробочка, “хозяйственный” Собакевич или “бережливый” Плюшкин. Ну а если он абсурден, то абсурден на всю катушку, как Манилов или Ноздрев.
В те годы, когда стали выходить рассказы Тургенева, Гоголь уже успел ужаснуться той сатире, которую он возвел на русское общество, ужаснуться тому, что его литературой могут и не преминут воспользоваться враги России, жаждущие лишь одного — обличать и обличать нашу Родину, но не для улучшения русской жизни, а полного ее истребления. И вдруг, увидев себя в сонме этих мерзавцев пред лицом Страшного суда, великий художник впал в отчаяние и искал скорейшего спасения в молитвенном обращении к Богу. И можно представить себе его еще большее отчаяние, когда ужесточившаяся цензура кромсала его “Выбранные места из переписки с друзьями”, будто это была такая же пропаганда революции, как писания Герцена и Огарева, а не призывы к ошалевшей части русского общества: “Опомнитесь!”
Но ведь и цензоров можно понять. Кто такой был Гоголь доселе? Друг вольнодумцев, прославленный ими как обличитель маразма русской действительности, огромную часть своей жизни проведший вне пределов Отечества и неизвестно еще, с какой сволочью там общавшийся. Он обратился к Православию? Это надо еще проверить. Быть может, это ловкий ход. Быть может, он и в Православие решил внедрить свои вольности, свои сатиры и свои оригинальные мнения, рождаемые свободной от устоев личностью. Вот чего боялись цензоры, с недоверием относясь к последним произведениям Гоголя. В этом была трагедия и Николая Васильевича, и всего нашего общества того времени.
“Записки охотника” во многих рассказах — тоже сатирическое произведение. Можно сказать, в большинстве. Но, используя прием из “Мертвых душ” — странствия человека в пределах одной российской губернии, Иван Сергеевич совершенно по-своему подает все разнообразие русского человека. Он и смеется над ним, но и любуется. И самые лучшие рассказы в “Записках охотника” хороши именно тем смешением комичного и трогательного, в котором личность человека то унижается, то возвеличивается. Причем и то и другое — чисто по-русски.
До чего же хорош конец рассказа “Однодворец Овсянников”, когда беседа автора со своим персонажем внезапно оканчивается тем, что открылась дверь и вошел француз Лежёнь. Барабанщик армии Наполеона, сей типичный представитель Европы с ликованием и высоко поднятой головой входил в оставленную Кутузовым Москву, а на обратном пути попал в плен к смоленским мужичкам, которые своеобразно вознамерились окрестить его в Православную веру — то бишь втолкнуть его в прорубь. Лежень “не мог согласиться на их предложение и в свою очередь начал убеждать смоленских мужичков, на французском диалекте, отпустить его в Орлеан... Но мужички, вероятно по незнанию географического положения города Орлеана, продолжали предлагать ему подводное путешествие вниз по течению извилистой речки Гнилотерки и уже стали поощрять его легкими толчками в шейные и спинные позвонки”.
Тут мимо проезжал помещик. Он полюбопытствовал, чем это заняты мужички у проруби. “А францюзя топим, батюшка”, — спокойно отвечали те. На призывы Леженя спасти его помещик бессердечно отвечал: “С двунадесятью язык на Россию шел, Москву сжег, окаянный, крест с Ивана Великого стащил, а теперь — мусье, мусье! А теперь и хвост поджал! Поделом вору и мука... Пошел, Филька-а!” И быть бы Лежёню утоплену, если б помещик вдруг не вспомнил, что ему нужен учитель музыки для детишек. Спросив у француза, умеет ли тот музицировать, он получает уверения, что да, умеет, берет его с собой, но дома оказывается, что барабанщик Лежень и по фортепьянам умеет лишь барабанить без толку.
“— Жуэ же, жуэ же! — повторял помещик. (То есть “играй же, играй же!”)
С отчаянием ударил бедняк по клавишам, словно по барабану заиграл, как попало... “Я так и думал, — рассказывал он потом, — что мой спаситель схватит меня за ворот и выбросит вон из дому”. Но, к крайнему изумлению невольного импровизатора, помещик, погодя немного, одобрительно потрепал его по плечу. “Хорошо, хорошо, — промолвил он, — вижу, что знаешь; поди теперь отдохни”.
Европеец, увидев обман, в таком случае что бы сделал? Прогнал бы и впрямь обманщика в три шеи, а там его бы вновь поймали да и утопили бы во второй раз непременно. Но русский человек, однажды дав спасение, назад его не берет. Лежень приживается и живет себе дальше в России припеваючи, женится, поступает на службу, выходит в дворяне. Потрясающе!..
И совсем на иную ступень возвышает русского человека Тургенев в рассказе “Чертопханов и Недопюскин”. Казалось, вновь ирония, в очередной раз нам предлагается то добродушно, а то едко посмеяться над нашей же, нелепой, но милой природой характера. Весьма небогатый помещик Чертопханов и его приживала, совсем никчемный и неимущий помещичек Недопюскин. И тот и другой описаны в самых комичных чертах. Да и фамильички — одна другой похлеще. Первый — то ли черта пихает, то ли черт его пихает. Во всяком случае, и то и другое угадывается в характере — можно сказать, это подобие Ноздрева, но только в своем, совершенно особенном роде. “Его побаивались, потому что горячка он был страшная и со второго слова предлагал резаться на ножах”. “Неслыханно дерзко обращался со всеми, даже с установленными властями: я, мол, столбовой дворянин. Раз чуть-чуть не застрелил станового, вошедшего к нему в комнату с картузом на голове. “И при всем том душа в нем была добрая, даже великая по-своему: несправедливости, притеснения он вчуже не выносил: за мужиков своих стоял горой. “Как? — говорил он, неистово стуча по собственной голове, — моих трогать, моих? Да не будь я Чертопханов...”
Недопюскин — совсем жалок. “Пюс” (puce) — по-французски “блоха”. Пюска. Но он даже не блоха, он — недоблоха, недопюска. Хотя, в то же время, звучит в фамилии и что-то милое, ведь недопесок — молодой песец, забавный и пушистый зверек.
Оказавшись у них в гостях, рассказчик постепенно узнает их историю. Жизнь и того и другого. И мы уже видим хоть и потешных, хоть и нелепых, но уже — людей. И вот дело доходит до рассказа о том, как Недопюскин поселился у Чертопханова. До этого он бывал шутом то у одного, то у другого помещика. И один из благодетелей, умирая, взял да и приписал ради смеха в завещании: “А Зёзе (Тихону тож) Недопюскину предоставляю в вечное и потомственное владение благоприобретенную мною деревню Бесселендеевку”. (Даже в названии — насмешка: деревня без селендея, то есть без своего чудака, шута и егозы.)
Собравшиеся родственники по достоинству оценили шутку: “Хохот собранья превратился в густой и слитый рев. Деревня Бесселендеевка состояла всего из двадцати двух душ крестьян; никто о ней не сожалел сильно, так почему же, при случае, не потешиться?” Но нашелся один наследник, Ростислав Адамович Штоппель, которому и Бесселендеевку жаль стало отдавать какому-то никчемному Недопюскину. И Штоппель начал унижать его своими издевательскими и высокомерными насмешками, тем самым давая понять собравшимся, что не видать тому Бесселендеевки. Внезапно за Недопюскина вступается Чертопханов, тоже оказавшийся одним из наследников.