Первая Бастилия - Юрий Яковлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Володя был рядом с ней, а сестры и Митя стояли в дверях и ждали, что будет дальше. Никто не мог произнести ни слова.
Потом мама распрямилась и откинула платок с головы на плечи. И Володя увидел, что она совсем седая. Володе захотелось зажмурить глаза и спрятать лицо в мамины колени, как в детстве, когда снился дурной сон. Но он неожиданно понял, что сейчас мамин черед прятать свою седую голову у него на груди.
Ему вдруг представилось, что мама вернулась не из столицы, а откуда-то, где гремят выстрелы, где лязгают штыки и люди замертво падают на землю. Она была там. В нее стреляли, и над ней блестел стальной клинок. И она падала на землю и снова вставала.
Из боя люди возвращаются с пулевыми или сабельными ранами. Мама вернулась с белой головой. Может быть, это не седина, а белый бинт, укрывший своими витками раненую голову?
Мария Александровна подняла глаза и посмотрела на сына. Ее усталые, ввалившиеся глаза были сухими. В этот миг в них не было печали. Печаль отошла куда-то в глубину, и глаза смотрели строго и вопросительно. Они призывали Володю занять в семье то место, которое навсегда покинул старший брат и старший сын.
Она никак не могла решиться передать детям страшную весть о казни Саши. И Володя, желая облегчить ей эту трудную задачу, заговорил первым.
— Мы все знаем, — сказал он.
Мама испуганно посмотрела на Володю. Она взяла его руки и крепко сжала их.
— Я просила его подать прошение о помиловании, — оказала она.
— А он?
— Он очень спокойно ответил: «Не могу я этого сделать. Это было бы неискренне».
Маме не хватало дыхания, и она глотала воздух. Володя терпеливо ждал, когда она успокоится. Он понимал, какой болью отдаются его вопросы. Мама отвела глаза и посмотрела вдаль, словно хотела разглядеть, расслышать последние слова, сказанные сыном перед казнью.
— Ходили разговоры, что их помилуют. Заменят казнь каторгой… Я хотела вселить в него надежду и сказала: «Мужайся!»… Теперь мне кажется, что я обманула его…
— Нет, мама, ты помогла ему.
Некоторое время в комнате было тихо. Мама вздохнула и заговорила снова:
— Потом он заплакал.
— Заплакал?
— Он жалел меня… А о себе как бы и не думал…
Мама все еще не выпускала Володиных рук из своих сухих холодных ладоней. Но теперь она уже не сжимала их с силой. Не было сил. Зато Володя крепко сжал мамины руки.
Володя стоял у борта и смотрел на мать. Уже прошло немало времени, а он все еще не мог привыкнуть к тому, что мама седая. Кружевная накидка сползла с плеча, и ветер играл белыми прядями. Но мама не обращала внимания на ветер. Она смотрела куда-то вдаль, и казалось, что мысль ее работает напряженно, без отдыха.
Володя подошел к маме и сел рядом.
Она не повернула к нему головы, но сжала в своей руке его руку. Так они сидели молча, думая общую трудную думу. Не решаясь заговорить. Щадя друг друга.
Мария Александровна заговорила неожиданно, словно продолжила вслух свою мысль.
— На суде Саша говорил хорошо, — сказала она, не отрывая взгляда от движущейся воды, — убедительно, красноречиво… Я не знала, что он может говорить так… Но мне было так безумно тяжело слушать его, что я не могла досидеть до конца его речи и должна была выйти из зала…
Она замолчала. И Володя осторожно, боясь причинить ей боль, спросил:
— Мамочка, ты не припомнишь, о чем говорил Саша?
— Хорошо, Володенька, я постараюсь. Потом как-нибудь…
Внутри парохода ритмично стучала машина. Протяжно пел гудок, объясняя что-то встречному судну на своем пароходном языке. Одни плицы выходят из-под воды, другие уходят под воду.
Вторая глава
У знойного летнего неба особая, азиатская синева. Вероятно, такая сверкающая, изразцовая синь разливается над минаретами Хорезма и над песками Аравийской пустыни. Кажется, небо раскалено не до красного, а до голубого каления.
В эту синеву тупым углом врезается портал здания, на котором красуется двуглавый орел и царственными буквами написано:
«Императорский Университет».
Под величественным порталом шла обыденная, не очень-то чистая работа: накануне нового учебного года красили колонны университета. Вокруг колонн возвели шаткие тесовые леса, на которых работал маляр — коричневолицый, широкоскулый татарин Мустафа. Он был легким и гибким. И хотя леса качались и угрожающе скрипели, парень твердо стоял на ногах.
Казалось, что на ходящих ходуном лесах трудится не маляр, а цирковой гимнаст. Когда маляр нес кисть к колонне, на широкие ступени университетского подъезда падали белые монетки брызг. И казалось, что на ступенях лежит свежий, неизвестно по каким причинам выпавший снег. От побелки и в самом деле пахло свежестью, как от снега.
И надо же было случиться, что, когда Мустафа нес кисть и с нее падали белые монетки, по ступеням поднимался инспектор Потапов.
Мустафа нес кисть. Одна капля упала на черный сверкающий ботинок. И сразу царственная осанка инспектора пропала. Он скривил лицо и закричал визгливым голосом, никак не соответствующим его степенной фигуре:
— Скотина! Куда смотришь!
Мустафа перестал петь и присел на корточки, чтобы лучше рассмотреть, что случилось. Он увидел пятно на носке инспекторского ботинка.
— Потрите рукавом, когда просохнет, — как ни в чем не бывало посоветовал Мустафа.
— Я тебе потру рукавом, косая рожа!
— Я весь в побелке, меня не ототрешь, — отозвался маляр.
В конце концов Потапов сплюнул и быстро зашагал к двери.
Тут маляр заметил стоящего неподалеку Володю. Молодые люди встретились глазами и засмеялись.
— Как дела, господин студент? — приветственно крикнул маляр со своих лесов.
— Я еще не студент, — отвечал Володя.
— Почему не студент? Ленишься?
— Зачем же ленюсь, просто не принимают в университет.
— Не ленишься и не принимают? — Мустафа удивленно смотрел с лесов на Володю. — Должны принять!
Потом, видно, что-то смекнув, спросил:
— А может быть, ты из инородцев?
— Русский я.
— Вот я и говорю: должны принять, если русский.
В эти августовские дни у Володи была одна главная задача — лопасть в университет. Нет, не только желание получить образование и стать опорой семьи влекло семнадцатилетнего Володю под сень портала с двуглавым орлом. Императорский Казанский был одним из постоянно действующих вулканов, который время от времени пробуждался и потрясал землю. С вулканом боролись. Пытались заткнуть ему кратер новым университетским уставом, недремлющим оком инспекции, волчьими билетами и арестами студентов. Но разве можно потушить вулкан, как тушат печь или костер! Володе не терпелось попасть в самое пекло этого славного вулкана.
В пустых университетских коридорах прохладно. Словно студенты, разъехавшись на каникулы, увезли с собой все тепло этого большого, не очень уютного дома. Володя медленно шел по пустому, гулкому коридору, стараясь не греметь ботинками.
Неожиданно он вспомнил слова маляра Мустафы: «Не ленишься и не принимают? Должны принять!»
— Должны принять! — сказал он вслух и отправился в канцелярию.
За столом сидит чиновник. Самого чиновника не видно. Только лысина «солнышком» нацелена в Володю. Володя стоит и ждет, когда «солнышко» поднимется. Но «солнышко» не поднимается. Оно смотрит на Володю, как глаз огромного циклопа.
— Фамилия? — спрашивает чиновник, не поднимая головы.
Он и в самом деле видит этим циклопьим глазом.
— Ульянов, — откликается Володя.
Чиновник смотрит какие-то бумаги, И отвечает:
— По вашему делу послан запрос.
— Какое же дело? — недоумевает Володя. — Я же не по суду привлекаюсь, а поступаю в университет.
«Солнышко» поднимается. На Володю смотрит длинный нос, на котором, как бабочка с прозрачными крыльями, сидит пенсне. Глазки маленькие. Щеки вытянутые. На лице написано: «Вам же русским языком говорят!»
— По вашему делу послан запрос, господин Ульянов! — Чиновник говорит гнусаво, и, кажется, в этом повинно пенсне, зажавшее нос. Большего от этого чиновника не добьешься. Володя повернулся и вышел.
— Не приду сюда целую неделю! — сам себе сказал он и поспешно зашагал по холодному коридору.
Пыльное казанское лето шло на убыль. Листья городских деревьев хотя и не собирались увядать, но уже утратили свою зеленую упругость и, когда дул ветер, издавали бумажный шорох. Трава в палисадниках и в тесных двориках прикрывала землю только местами, как протертый ногами, отслуживший свое половик. Природа устала, и в ее движении появилась вялая неторопливость.
Даже пароходные гудки, которые урывками долетали с Волги, теперь звучали по-иному. В них уже не было волнующего призыва к странствиям и переменам. Они громко всхлипывали, жаловались, что недолго им еще звучать над Волгой, что когда-нибудь белые хлопья снега сделают их немыми. Пароходные гудки подавали сигнал воспоминаниям.