Лукреция Флориани - Жорж Санд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, дело обстояло не так. Кароль усвоил, что милостыня — наш долг, который, конечно же, надо выполнять до тех пор, пока нынешнее социальное устройство делает ее необходимой. Но ведь это всего лишь одна из обязанностей, какие налагает на каждого любовь к необъятной человеческой семье. Существует еще множество иных обязанностей, и первая среди них — не жалеть, а любить ближнего своего. Юноша горячо поверил тому, что зло следует ненавидеть; но он усвоил это правило чересчур буквально и решил, что надлежит жалеть тех, кто творит зло; однако повторю вновь: жалетьмало. Чтобы стать справедливым и не отчаиваться в грядущем, надобно любить. Негоже чересчур уж щадить себя, негоже обольщаться тем, что совесть у тебя самого чиста, а потому, мол, ты можешь быть вполне доволен собою. Славный юноша был достаточно великодушен и потому, наслаждаясь окружавшей его роскошью, испытывал угрызения совести, памятуя, что люди и большинстве своем лишены даже самого необходимого; однако сострадание его не распространялось на их нравственное убожество. Образ мыслей Кароля был недостаточно возвышен, он никогда не говорил себе, что всеобщая испорченность набрасывает тень даже на тех, кто ею не заражен, а потому первый долг всякого, кто устоял перед царящим в мире злом, — вести с ним непримиримую борьбу.
С одной стороны, он наблюдал аристократизм духа, утонченность ума, чистоту нравов, врожденное благородство чувств и говорил себе: «Будем с этими». С другой же стороны, видел отупение, низость, глупость, разврат, но не говорил себе: «Пойдем и попытаемся, если возможно, возвратить несчастных на путь истинный». Нет! Его приучили думать: «Они погибли! Дадим им хлеб и одежду, но не станем подвергать опасности свою душу, тесно соприкасаясь с их душами. Они погрязли во зле и в скверне, предоставим же их милосердию божьему».
Привычка всего остерегаться мало-помалу переходит в своего рода эгоизм, и в глубине души княгиня была несколько суховата. Особенно когда дело касалось не ее самой, а сына. Она искусно отдаляла Кароля от его сверстников, едва лишь начинала подозревать, что те сумасбродны или просто ветрены. Она боялась, чтобы он общался с людьми, непохожими на него; а ведь именно такое общение и делает нас мужественными, придает нам силу и позволяет не только не поддаваться первому же соблазну, но, наоборот, противиться дурному примеру, сохранять свое влияние на других и способствовать торжеству добра.
Не будучи ни ханжой, ни святошей, княгиня была женщина достаточно благочестивая. Истинная и правоверная католичка, она не закрывала глаза на грехи окружающих, но не ведала против них иного лекарства, кроме долготерпения ради вящей славы высоких догматов церкви. «Даже папа может ошибаться, — говаривала она, — он ведь тоже человек; но папство непогрешимо: оно — божественное установление». Вот почему идеи прогресса с трудом доходили до ее разума, и Кароль рано научился подвергать их сомнению и не уповал на то, что род людской может обрести спасение на земле. Он не так строго соблюдал религиозные обряды, как его мать (в наше время молодые люди, что там ни говори, быстро освобождаются от подобных пут), но верил в доктрину, утверждающую, что люди доброй воли спасутся, злая же воля прочих не может быть сломлена; доктрина эта довольствуется немногими избраннымии равнодушно взирает на то, как званые, которых гораздо больше, ввергают себя в геенну вечного зла: унылая и мрачная, она превосходно согласуется со взглядами знати и привилегиями богатых. На небесах, как и на земле, рай ожидает немногих, а всем остальным уготован ад. Слава, благополучие и награды — удел единиц; стыд, унижение и кара ожидают почти всех.
Человек по природе своей добродетельный и возвышенный, впадая в подобное заблуждение, расплачивается за это неизбывной грустью. И только люди бесчувственные и глупые безропотно мирятся с таким положением. Княгиня фон Росвальд страдала от фатализма католической веры, суровые установления которой она не решалась подвергать сомнению. Дама эта была постоянно исполнена торжественной, можно даже сказать, назидательной важности и мало-помалу приобщила к ней сына, — если не внешне, то внутренне. Вот почему Кароль никогда не знал веселья, непосредственности, слепой и благотворной доверчивости, свойственной детству. По правде сказать, у него и вовсе не было детства: думы его были окрашены меланхолией, и даже когда для него наступила пора романических увлечений, воображение его волновали лишь романы мрачные и печальные.
Несмотря на ложный путь, по которому следовал дух Кароля, в его натуре было много очарования. Добрый, мягкосердечный, всегда и во всем утонченный, он уже в пятнадцать лет соединял очарование отрока с серьезностью взрослого. Он был хрупок и физически и душевно. Но именно отсутствие развитой мускулатуры позволило ему сохранить неотразимо прелестный облик, как бы лишенный примет возраста и пола. Внешне он совсем не походил на мужественного и отважного отпрыска вельмож былых времен, которые умели лишь пить, охотиться да воевать; не походил он также на миловидного, но изнеженного розового херувима. Скорее он чем-то напоминал те совершенные творения, которыми живописцы средних веков украшали христианские храмы: дивноликий ангел, прекрасный, как высокая скорбная женщина, гибкий и стройный, как юный бог с Олимпа; и венчало этот неповторимый облик выражение его лица — одновременно нежное и суровое, непорочное и страстное.
Это и составляло основу его натуры. Вряд ли существовали помыслы более чистые и вместе с тем более восторженные; вряд ли существовали более глубокие, бескорыстные и самоотверженные привязанности. Если бы можно было забыть о существовании рода людского и поверить, будто он сосредоточился и воплотился в одном-единственном человеке, то именно Каролю стали бы поклоняться на развалинах мира. Однако он был недостаточно связан с другими людьми. Он понимал лишь то, что было сродни ему самому: свою матушку, чьим безупречным и ярким отражением он был; Бога, о котором он составил себе весьма странное и подходившее к складу его ума представление; и, наконец, возвышенный идеал женщины, которую он сотворил по своему образу и подобию и заранее любил, еще не зная.
Все остальное казалось ему только неким докучливым сновидением, от которого он стремился избавиться, живя среди людей в полном одиночестве. Всегда погруженный в мечты, Кароль был совершенно лишен чувства реальности. Ребенком он не мог прикоснуться к ножу, не поранившись при этом; став мужчиной, он с трудом выносил общество человека, непохожего на него самого: он испытывал болезненное чувство от столкновения с этим живым противоречием.
От постоянного противоборства его спасало ставшее привычным стремление не замечать и не слышать того, что вообще было ему не по нраву, даже если это и не затрагивало его собственных пристрастий. Люди, мыслившие иначе, чем он, представлялись ему какими-то призраками, но вместе с тем Кароль отличался пленительной учтивостью, а потому можно было счесть вежливым доброжелательством то, что на самом деле было с его стороны лишь холодным презрением или даже неодолимым отвращением.
Весьма странно, что при таком характере у юного князя были друзья. А между тем они у него были, и не только друзья его матери, которые чтили в нем достойного сына благородной женщины, но и его сверстники, которые горячо любили Кароля и верили, что он тоже их любит. Он и сам так думал, но любил-то он их скорее умом, а не сердцем. Он создал себе высокое представление о дружбе и в пору первых иллюзий искренне верил, что он и его друзья, воспитанные примерно в том же духе и в тех же правилах, никогда не изменят своих воззрений и не придут к разладу.
И все же это произошло; Каролю было двадцать четыре года, когда скончалась его мать, и тут он обнаружил, что почти все друзья наскучили ему. Лишь с одним, самым верным, остался он близок. То был молодой итальянец, несколькими годами старше его, с благородным лицом и великодушным сердцем; человек пылкий и восторженный, он всем отличался от юного князя, но одно по крайней мере сближало их: как и Кароль, он пламенно любил прекрасное в искусстве и исповедовал идеалы рыцарской верности и прямодушия. Это именно он оторвал Кароля от гробницы матери, увез под животворное небо Италии и впервые ввел в дом Флориани.
II
Но кто ж такая эта Флориани, уже дважды упомянутая в предшествующей главе, хотя при этом мы ни на шаг не приблизились к ней?
Терпение, друг читатель. В тот самый миг, когда я уже собрался постучать в двери дома моей героини, я вдруг заметил, что недостаточно познакомил вас со своим героем и мне придется просить вас благосклонно отнестись к еще кое-каким длиннотам.