Из кавказских воспоминаний (Разжалованный) - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Ах, я очень рад, - сказал я, тогда как, напротив, мне было больно и досадно, особенно потому, что, накануне проигравшись в карты, у меня у самого оставалось только рублей пять с чем-то у Никиты. - Сейчас, - сказал я, вставая, - я пойду возьму в палатке. - Нет, после, ne vous derangez pas. 31 Однако, не слушая его, я пролез в застегнутую палатку, где стояла моя постель и спал капитан. - Алексей Иваныч, дайте мне пожалуйста 10 р. до рационов, - сказал я капитану, расталкивая его. - Что, опять продулись? а еще вчера хотели не играть больше, - спросонков проговорил капитан. - Нет, я не играл, а нужно, дайте пожалуйста. - Макатюк! - закричал капитан своему денщику, - достань шкатулку с деньгами и подай сюда. - Тише, тише, - заговорил я, слушая за палаткой мерные шаги Гуськова. - Что? отчего тише? - Это этот разжалованный просил у меня взаймы. Он тут! - Вот знал бы, так не дал, - заметил капитан, - я про него слыхал - первый пакостник мальчишка! - Однако капитан дал таки мне деньги, велел спрятать шкатулку, хорошенько запахнуть палатку и, снова повторив: - вот коли бы знал на что, так не дал бы, - завернулся с головой под одеяло. - Теперь за вами тридцать два, помните, - прокричал он мне. Когда я вышел из палатки, Гуськов ходил около диванчиков, и маленькая фигура его с кривыми ногами и в уродливой папахе с длинными белыми волосами выказывалась и скрывалась во мраке, когда он проходил мимо свечки. Он сделал вид, как будто не замечает меня. Я передал ему деньги. Он сказал: merci и, скомкав, положил бумажку в карман панталон. - Теперь у Павла Дмитриевича, я думаю, игра во всем разгаре, - вслед за этим начал он. - Да, я думаю. - Он странно играет, всегда аребур и не отгибается; когда везет, это хорошо, но зато, когда уже не пойдет, можно ужасно проиграться. Он и доказал это. В этот отряд, ежели считать с вещами, он больше полуторы тысячи проиграл. А как играл воздержно прежде, так что этот ваш офицер как будто сомневался в его честности. - Да это он так... Никита, не осталось ли у нас чихиря? - сказал я, очень облегченный разговорчивостью Гуськова. Никита поворчал еще, но принес нам чихиря и снова с злобой посмотрел, как Гуськов выпил свой стакан. В обращении Гуськова заметна стала прежняя развязность. Мне хотелось, чтобы он ушел поскорее, и казалось, что он этого не делает только потому, что ему совестно было уйти тотчас после того, как он получил деньги. Я молчал. - Как это вы с средствами, без всякой надобности, решились de gaiete de coeur 32 итти служить на Кавказ? вот чего я не понимаю, - сказал он мне. Я постарался оправдаться в таком странном для него поступке. - Я воображаю, и для вас как тяжело общество этих офицеров, людей без понятия об образовании. Вы не можете с ними понимать друг друга. Ведь кроме карт, вина и разговоров о наградах и походах, вы десять лет проживете, ничего не увидите и не услышите. Мне было неприятно, что он хотел, чтобы я непременно разделял его положение, и я совершенно искренно уверял его, что я очень любил и карты, и вино, и разговоры о походах, и что лучше тех товарищей, которые у меня были, я не желал иметь. Но он не хотел верить мне. - Ну, вы это так говорите, - продолжал он, - а отсутствие женщин, т. е. я разумею femmes comme il faut, 33 разве это не ужасное лишение? Я не знаю, что бы я дал теперь, чтоб только на минутку перенестись в гостиную и хоть сквозь щелочку посмотреть на милую женщину. Он помолчал немного и выпил еще стакан чихиря. - Ах, Боже мой, Боже мой! Может, случится еще нам когда-нибудь встретиться в Петербурге, у людей, быть и жить с людьми, с женщинами. - Он вылил последнее вино, остававшееся в бутылке, и, выпив его, сказал: - Ах, pardon, может быть, вы хотели еще, я ужасно рассеян. Однако я, кажется, слишком много выпил et je n'ai pas la tete forte. 34 Было время, когда я жил на Морской au rez de chaussee, 35 y меня была чудная квартирка, мебель, знаете, я умел это устроить изящно, хотя не слишком дорого, правда: mon pere дал мне фарфоры, цветы, серебра чудесного. Le matin je sortais, визиты, a 5 heures regulierement 36 я ехал обедать к ней, часто она была одна. Il faut avouer que c'etait une femme ravissante? 37 Вы ее не знали? нисколько? - Нет. - Знаете, эта женственность была у нее в высшей степени, нежность и потом что за любовь! Господи! я не умел ценить тогда этого счастия. Или после театра мы возвращались вдвоем и ужинали. Никогда с ней скучно не было, toujours gaie, toujours aimante. 38 Да, я и не предчувствовал, какое это было редкое счастье. Et j'ai beaucoup a me reprocher перед нею. Je l'ai fait souffrir et souvent. 39 Я был жесток. Ах, какое чудное было время! Вам скучно? - Нет, нисколько. - Так я вам расскажу наши вечера. Бывало, я вхожу - эта лестница, каждый горшок цветов я знал - ручка двери, всё это так мило, знакомо, потом передняя, ее комната... Нет, уже это никогда, никогда не возвратится! Она и теперь пишет мне, я вам, пожалуй, покажу ее письма. Но я уж не тот, я погиб, я уже не стою ее... Да, я окончательно погиб! Je suis casse. 40 Нет во мне ни энергии, ни гордости, ничего. Даже благородства нет... Да, я погиб! И никто никогда не поймет моих страданий. Всем всё равно. Я пропащий человек! никогда уж мне не подняться, потому что я морально упал... в грязь... упал... - В эту минуту в его словах слышно было искреннее, глубокое отчаяние: он не смотрел на меня и сидел неподвижно. - Зачем так отчаиваться? - сказал я. - Оттого, что я мерзок, эта жизнь уничтожила меня, всё, что во мне было, всё убито. Я терплю уж не с гордостью, а с подлостью, dignite dans le malheur 41 уже нет. Меня унижают ежеминутно, я всё терплю, сам лезу на униженья. Эта грязь а deteint sur moi, 42 я сам стал груб, я забыл, что знал, я по-французски уж не могу говорить, я чувствую, что я подл и низок. Драться я не могу в этой обстановке, решительно не могу, я бы, может быть, был герой: дайте мне полк, золотые эполеты, трубачей, а итти рядом с каким-то диким Антоном Бондаренко и т. д. и думать, что между мной и им нет никакой разницы, что меня убьют или его убьют - всё равно, эта мысль убивает меня. Вы понимаете ли, как ужасно думать, что какой-нибудь оборванец убьет меня, человека, который думает, чувствует, и что всё равно бы было рядом со мной убить Антонова, существо, ничем не отличающееся от животного, и что легко может случиться, что убьют именно меня, а не Антонова, как всегда бывает une fatalite 43 для всего высокого и хорошего. Я знаю, что они зовут меня трусом; пускай я трус, я точно трус и не могу быть другим. Мало того, что я трус, я по-ихнему нищий и презренный человек. Вот я у вас сейчас выпросил денег, и вы имеете право презирать меня. Нет, возьмите назад ваши деньги, - и он протянул мне скомканную бумажку. - Я хочу, чтоб вы меня уважали. - Он закрыл лицо руками и заплакал; я решительно не знал, что говорить и делать. - Успокойтесь, - говорил я ему, - вы слишком чувствительны, не принимайте всё к сердцу, не анализируйте, смотрите на вещи проще. Вы сами говорите, что у вас есть характер. Возьмите на себя, вам недолго уже осталось терпеть, - говорит я ему, но очень нескладно, потому что был взволнован и чувством сострадания, и чувством раскаяния в том, что я позволил себе мысленно осуждать человека, истинно и глубоко несчастливого. - Да, - начал он, - ежели бы я слышал хоть раз с тех пор, как я в этом аду, хоть одно слово участия, совета, дружбы - человеческое слово, такое, какое я от вас слышу. Может быть, я бы мог спокойно переносить всё; может, я даже взял бы на себя и мог быть даже солдатом, но теперь это ужасно... Когда я рассуждаю здраво, я желаю смерти, да и зачем мне любить опозоренную жизнь и себя, который погиб для всего хорошего в мире? А при малейшей опасности я вдруг невольно начинаю обожать эту подлую жизнь и беречь ее, как что-то драгоценное, и не могу, je ne puis pas, 44 преодолеть себя. То есть я могу, - продолжал он опять после минутного молчания, - но мне это стоит слишком большого труда, громадного труда, коли я один. С другими в обыкновенных условиях, как вы идете в дело, я храбр, j'ai fait mes preuves, 45 потому что я самолюбив и горд: это мой порок, и при других... Знаете, позвольте мне ночевать у вас, а то у нас целую ночь игра будет, мне где-нибудь, на земле. Пока Никита устраивал постель, мы встали и стали снова ходить в темноте по батарее. Действительно, у Гуськова голова была, должно быть, очень слаба, потому что с двух рюмок водки и двух стаканов вина он покачивался. Когда мы встали и отошли от свечки, я заметил, что он, стараясь, чтобы я не видал этого, сунул снова в карман десятирублевую бумажку, которую во всё время предшествовавшего разговора держал в ладони. Он продолжал говорить, что он чувствует, что может еще подняться, ежели бы был у него человек, как я, который бы принимал в нем участие. Мы уже хотели итти в палатку ложиться спать, как вдруг над нами просвистело ядро и недалеко ударилось в землю. Так странно было, - этот тихий спящий лагерь, наш разговор, и вдруг ядро неприятельское, которое, Бог знает откуда, влетело в середину наших палаток, - так странно, что я долго не мог дать себе отчета, что это такое. Наш солдатик Андреев, ходивший на часах по батарее, подвинулся ко мне. - Вишь подкрался! Вот тут огонь видать было, - сказал он. - Надо капитана разбудить, - сказал я и взглянул на Гуськова. Он стоял, пригнувшись совсем к земле, и заикался, желая выговорить что-то. Это... а то... неприя... это пре... смешно. - Больше он не сказал ничего, и я не видал, как и куда он исчез мгновенно. В капитанской палатке зажглась свеча, послышался его всегдашний пробудный кашель, и он сам скоро вышел оттуда, требуя пальник, чтобы закурить свою маленькую трубочку. - Что это, батюшка, - сказал он, улыбаясь, - не хотят мне нынче спать давать: то вы с своим разжалованным, то Шамиль; что же мы будем делать: отвечать или нет? Ничего не было об этом в приказании? - Ничего. Вот он еще, - сказал я, - и из двух. - Действительно, во мраке, справа впереди, загорелось два огня, как два глаза, и скоро над нами пролетело одно ядро и одна, должно быть наша, пустая граната, производившая громкий и пронзительный свист. Из соседних палаток повылезали солдатики, слышно было их покрякиванье и потягиванье и говор. - Вишь, в очко свистит, как соловей, - заметил артиллерист. - Позовите Никиту, - сказал капитан с своей всегдашней доброй усмешкой. Никита! ты не прячься, а горных соловьев послушай. - Что ж, ваше высокоблагородие, - говорил Никита, стоя подле капитана, - я их видал, соловьев-то, я не боюсь, а вот гость-то, что тут был, наш чихирь пил, как услышал, так живо стречка дал мимо нашей палатки, шаром прокатился, как зверь какой изогнулся! - Однако надо съездить к начальнику артиллерии, - сказал мне капитан серьезным начальническим тоном, - спросить, стрелять ли на огонь или нет; оно толку не будет, но всё-таки можно. Потрудитесь, съездите и спросите. Велите лошадь оседлать, скорей будет, хоть моего Полкана возьмите. Через пять минут мне подали лошадь, и я отправился к начальнику артиллерии. - Смотрите, отзыв дышло, - шепнул мне пунктуальный капитан, - а то в цепи не пропустят. До начальника артиллерии было с полверсты, вся дорога шла между палаток. Как только я отъехал от нашего костра, сделалось так черно, что я не видал даже ушей лошади, а только огни костров, казавшиеся мне то очень близко, то очень далеко, мерещились у меня в глазах. Отъехав немного по милости лошади, которой я пустил поводья, я стал различать белые четвероугольные палатки, потом и черные колеи дороги; через полчаса, спросив раза три дорогу, раза два зацепив за колышки палаток, за что получал всякий раз ругательства из палаток, и раза два остановленный часовыми, я приехал к начальнику артиллерии. Покуда я ехал, я слышал еще два выстрела по нашему лагерю, но снаряды не долетали до того места, где стоял штаб. Начальник артиллерии не приказал отвечать на выстрелы, тем более, что неприятель приостановился, и я отправился домой, взяв лошадь в повод и пробираясь пешком между пехотными палатками. Не раз я уменьшал шаг, проходя мимо солдатской палатки, в которой светился огонь, и прислушивался или к сказке, которую рассказывал балагур, или к книжке, которую читал грамотей и слушало целое отделение, битком набившись в палатке и около нее, прерывая чтеца изредка разными замечаниями, или просто к толкам о походе, о родине, о начальниках. Проходя около одной из палаток 3-го баталиона, я услыхал громкий голос Гуськова, который говорил очень весело и бойко. Ему отвечали молодые, тоже веселые, господские, не солдатские голоса. Это, очевидно, была юнкерская или фельдфебельская палатка. Я остановился. - Я его давно знаю, - говорил Гуськов. - Когда я жил в Петербурге, он ко мне ходил часто, и я бывал у него, он очень в хорошем свете жил. - Про кого ты говоришь? - спросил пьяный голос. - Про князя, - сказал Гуськов. - Мы ведь родня с ним, а главное - старые приятели. Оно, знаете, господа, хорошо этакого знакомого иметь. Он ведь богат страшно. Ему сто целковых пустяки. Вот я взял у него немного денег, пока мне сестра пришлет. - Ну, посылай же. - Сейчас. Савельич, голубчик! - заговорил голос Гуськова, подвигаясь к дверям палатки, - вот тебе десять монетов, поди к маркитанту, возьми две бутылки кахетинского и еще чего? Господа? Говорите! - И Гуськов, шатаясь, с спутанными волосами, без шапки вышел из палатки. Отворотив полы полушубка и засунув руки в карманы своих сереньких панталон, он остановился в двери. Хотя он был в свету, а я в темноте, я дрожал от страха, чтобы он не увидал меня, и, стараясь не делать шума, пошел дальше. - Кто тут? - закричал на меня Гуськов совершенно пьяным голосом. Видно, на холоде разобрало его. - Какой тут чорт с лошадью шляется? Я не отвечал и молча выбрался на дорогу. 15 ноября 1856 г.