Кровь тамплиеров - Вольфганг Хольбайн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молодая женщина, напротив, была явно испугана, если не сказать пребывала в ужасе и смятении, когда ее взгляд упал на ворвавшегося в церковь мужчину. Она тоже поднялась и, крепко прижимая к груди ребенка, поспешила вслед за священником. Тот, однако, захлопнул за собой дверь, и, прежде чем женщина успела ее открыть, послышался звук поворачиваемого снаружи засова. Итак, он оставил ее наедине с преследователем, который приближался к ней, угрожающе воздев клинок и оттесняя ее обратно к алтарю.
В отчаянии она попыталась изгнать страх из своих глаз, поняв, что рассчитывать может только на саму себя. Женщина повернулась лицом к вооруженному мужчине и улыбнулась.
– Я счастлива, что ты пришел на крещение нашего сына, – заявила она; в ее голосе слышалось соблазнительное придыхание, словно мягкий бриз пронесся сквозь святые покои. – Я назвала его Давидом.
– Отдай его мне! – Странный рыцарь, который, судя по ее словам, был отцом ребенка, требовательно протянул руки к младенцу.
По ней было видно, что ей больше всего хотелось от него убежать, но женщина осталась стоять на месте и продолжала как ни в чем не бывало улыбаться. Лишь едва заметное нервное подергивание уголков рта выдавало объявший ее страх.
– Мы одна семья, Роберт, – сказала она просительно и настойчиво.
Тихое позвякивание возвестило, что ключ в боковой двери повернули снова. Второй мужчина со скомканным платком в руках и мечом, висевшим в ножнах на поясе, тихо подошел к женщине сзади, но та, казалось, этого не заметила.
– Давай жить вместе, одной семьей, – прошептала она молящим тоном, – Пожалуйста, давай…
Конец фразы потонул в удушающем кашле, когда второй вооруженный мужчина одной рукой крепко обхватил ее сзади, а другой прижал к ее красивому лицу платок, пропитанный хлороформом или другим одурманивающим средством. Лишь один момент она извивалась в крепких тисках незнакомца, отчаянно прижимая к себе малыша, но ее силы быстро убывали.
Ее тело обмякло, она уже не могла пошевелить ни рукой, ни ногой, и человек, которого она назвала Робертом, выхватил у нее ребенка прежде, чем она упала без чувств.
Странный рыцарь положил младенца на алтарь и наставил острие меча на его грудь.
Проходили секунды, казавшиеся годами, в течение которых мужчина просто стоял, готовый проткнуть маленькое тельце смертельным оружием, и разглядывал младенца. Его взгляд искал взгляд малыша, который смотрел на него большими карими глазами с любопытством и без всякого страха. Рука мужчины дрожала все сильнее, углы его рта едва заметно подергивались. Не узнавал ли он в этом младенце самого себя? Не отражалась ли в глазах мальчика, который был ему сыном, его собственная душа?
Роберт сунул меч обратно в ножны, крепко прижал ребенка к своей груди и поспешил за вторым таинственным рыцарем, покинувшим Божий дом через тот же боковой выход, через который в него вошел. Младенец громко заплакал.
Давид проснулся весь в поту, с бешено бьющимся сердцем. Нет, не впервые его пробуждал ночью этот странный сон… далеко не впервые! С тех пор как он себя помнил, время от времени он видел во сне эти непонятные картины: церковь, молодую женщину дивной красоты в белом бархатном платье, двух странных, непонятно откуда появившихся рыцарей и младенца, к груди которого приставлено острие окровавленного клинка. Этот сон разительно отличался от всех прочих снов, которые Давид считал обычными. Он никогда не менялся. И если обычные сны он после пробуждения сразу же забывал, то этот, уже проснувшись, он обычно пытался в течение нескольких мгновений восстановить в памяти или даже продолжить, силился узреть каким-то внутренним оком дополнительные детали, прежде чем рыцарь вынесет ребенка из церкви и исчезнет вместе с ним внутри микроавтобуса.
Так было и в эти секунды, в течение которых Давид, задыхаясь от частых ударов сердца, продолжал лежать на узкой кровати. Он злился на самого себя. Несмотря на уверенность, что это всего лишь сон, хотя и навязчивый и в последнее время все чаще повторяющийся, он не сразу смог освободиться от навеянного сном ужаса после своего пробуждения.
«Это, должно быть, как-то связано со старым монастырем», – втайне надеялся он, пытаясь себя успокоить. Уединенная жизнь внутри монастырских стен, неуютное монастырское общежитие, ставшее ему домом с восемнадцати лет, старый монах, заменивший ему семью, которой у Давида не было, и полная неизвестность относительно всего, что касалось его происхождения, – все это должно было плохо влиять на живого и пытливого молодого человека. Просто он слишком много времени проводил за чтением греческих и латинских стихов на старых, пожелтевших листах, вместо того чтобы, как большинство его сверстников, увлекаться машинами, кинофильмами, громкой музыкой и некоторыми другими занятиями, за которыми лучше не быть пойманным, а в области литературы и самообразования ограничиваться тонкими журнальчиками, в которых сообщались все подробности относительно жизни «top-tip» – первой десятки звезд поп-музыки. Его образ жизни был, безусловно, нездоровым. Но он не знал никакой другой жизни, а нет ничего труднее, чем отказываться от многолетних ежедневных привычек.
По крайней мере он убеждал себя в этом, чтобы не признаваться, что прежде всего он ни за что не хотел бы разочаровать Квентина и вообще был слишком труслив, чтобы вступить в конфликт с человеком, который в течение столь долгого времени бескорыстно о нем заботится, – с самоотверженным монахом, всегда желавшим ему добра.
Он не мог себе представить реакцию монаха, заменившего ему отца, если он, Давид, сообщит ему, что отказывается провести остаток своей жизни за пестрыми витражами пыльной монастырской библиотеки. И что хотя он всей душой верит в Бога, он никогда в своем сердце не был склонен идти той стезей, для которой его пытался воспитать Квентин.
Давид провел обеими руками по лицу и по волосам, не для того чтобы стереть пот, но, по крайней мере, чтобы скатывающиеся со лба капельки перестали щекотать ему ноздри. Светлые солнечные лучи проникали в большое окно просторной комнаты интерната, чему он также был обязан Квентину. Его воспитатель заранее позаботился о том, чтобы Давиду досталась самая большая из всех имеющихся спален и чтобы он жил в ней совсем один. Теплые лучи позднего июльского солнца ласкали его затылок, гладили его щеки и пробуждали в нем ужасное подозрение, что он, возможно, спал слишком долго.
Рывок – и сонливости как не бывало. Давид поискал глазами маленький электронный будильник на тумбочке возле кровати. Тот, судя по всему, был поставлен на время более получаса тому назад и своим монотонным, неприятным писком давно и безуспешно пытался выманить соню из мягкой постели. Следующий, еще более мощный прилив адреналина буквально катапультировал юношу из кровати, так что у него на миг даже закружилась голова, пока ноги искали пол, и одновременно, не прерывая движения, он схватил и напялил на себя джинсы и тенниску, которые, аккуратно сложенные, дожидались его на стоящей рядом табуретке. В виде исключения он не стал искать чистых носков, а надел вчерашние.
«Статистика, которая утверждает, что мужчины меняют белье вдвое реже, чем женщины, – подумал он с досадой, – явно права. Но все это происходит только потому, что мужчины крепче спят, постоянно просыпают и не слышат будильника».
Через три минуты он покинул школьное общежитие и большими шагами, прямо по траве, бежал по обширной монастырской территории, среди поросших деревьями холмов и лужаек, минуя красивую старую церковь, к величественному главному зданию. Там его соученики уже ломали головы над параболами, метафорами, философиями государственных устройств, химическими соединениями и прочими вопросами, о которых школьное начальство думало, что жить, не усвоив их, невозможно.
Квентин, который, как и все его собратья, постоянно носил простую коричневую рясу с грубым плетеным поясом вокруг живота (концы пояса чуть ли не на каждом шагу заставляли его спотыкаться), давно был занят тем, что заботливо подметал соломенной метлой ступеньки маленькой церкви, вероятно принадлежавшей к столь же давней эпохе, что и его одеяние. Его пес – золотистый ретривер – воспользовался краткой толикой свободного времени, столь редкой в не очень веселой собачьей жизни при монастырском интернате, и, следуя за хозяином, который с трудом сметал в кучу листву со ступенек, с видимым удовольствием снова ее разбрасывал за его спиной в разные стороны. Квентин состроил явно неодобрительную мину, когда Давид с покрасневшим лицом, задыхаясь, промчался мимо, помедлив лишь на одно сердечное биение, чтобы одарить своего наставника столь же беспомощным, сколь и извиняющимся жестом. Затем он бросился бежать дальше, не проронив ни слова. Монах редко порицал его вслух, но он обладал подлинным талантом выражать взглядом больше, чем тысячью слов. Давид знал, что Квентин не питает ни малейшего сочувствия к соням и к тем, кто опаздывает на занятия, и в этом не было ничего удивительного. Ведь если человек, которому под пятьдесят, встал в то время, которое он считает утром, прочел утренние молитвы, успел посидеть за книгами, даже не позавтракав, как он может относиться к «нормальным» людям, к которым привык причислять себя Давид, которые с удовольствием нежатся в кроватях и досматривают сладкие сны, если только у них нет серьезного недомогания, заставившего их пробудиться, например поноса. Со смешанным чувством упрека и озабоченности святой отец взглянул на свои ручные часы, производившие впечатление редкого анахронизма, в то время как Давид быстрым шагом вошел в главное здание.