Десять ангелов Мартенбурга - Марина Богданова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В книгах архивариуса есть ответы на любой самый каверзный вопрос. Вот что вы скажете, когда глупая крестьянская баба сама, собственными руками, выхватывает из купели младенчика, и, опомниться не успеешь, как становится крёстной собственному сыну и кумой мужу? И то в старом, погрызенном мышами, пергаментном фолианте с новым сафьяновым переплётом нашёлся подходящий случай. Бегло зачитав абзац на латыни, Хабитус помолчал, кашлянул и перевел для отца Питера сходную историю несчастной франкской королевы, по вредоносному совету и суетной своей глупости ставшей крестной матерью собственному сыну, за что оной королеве супруг дал развод и заточил в монастырь. Но доброму пастырю неразумных овец сей исторический прецедент ни в коем случае не подошел. Взяв грех на свою душу, старый священник велел обоим ежедневно читать по 30 раз «Отче наш», держать строгий пост по средам и пятницам и, по мере сил, воздерживаться. Вот уж несколько лет на каждой исповеди отец Питер, морщась, слушает о грехе с кумой и кумом и, вздыхая, назначает епитимью. Да детишек крестит — третьего уже.
Впрочем, доктору Теофрасту как-то случилось подержать в руках одну инкунабулу. Повод к этому был курьёзный: ночной сторож, выйдя на площадь, увидел господина архивариуса в самом неожиданном виде — в полотняной ночной рубахе, белом колпаке да домашних туфлях. Уважаемый доктор Философии, Истории и Права дёргал запертую на ночь дверь магистрата, ощупывал, вздыхал и вновь дёргал. Бедного лунатика сторож с возможным бережением отвёл под руку домой. За обедом весь город повторял сомнительную шуточку цирюльника Якуба, известного острослова. Подстригая с утра бургомистрову бороду, чтоб как у Максимилиана на монете, тот брякнул, что Господь Бог сегодня забыл завести часы. Слыханное ли дело — наш архивариус пришел на службу, а солнце еще не вставало!
Вечером господина архивариуса навестил доктор Теофраст. Присел у камина, поиграл оброненным возле кресла пером — замечательно упругим и еще не заточенным, поговорил о погоде, о слухах про чумное дальнее поветрие, от которого, будем надеяться, город оборонят Господь и Приснодева, а напоследок предложил на пробу новый снотворный травник собственной композиции. Также рекомендовал поменьше есть незрелого сыра, потому что, как известно, продукт сей потворствует лунатизму и душевным недугам. Господин архивариус улыбнулся, притом заметно было, как нелегко даётся его лицу это малое усилие, попросил обождать, проскрипел по лестнице, звякнул ключами, вынес небольшой томик в переплете зеленого сукна. Слегка запинаясь и медля расстаться с книжицей, архивариус произнес: «Думаю, Вам небезынтересно будет ознакомиться? „О меланхолии и прочих недугах, порожденных разлитием черной желчи“. Особенно хороша глава „О вредных и пагубных суевериях, связывающих душевные помрачения с употреблением кислой и квашеной пищи“. Только прошу Вас, любезнейший господин Теофраст, будьте с ней поосторожнее: экземпляр редкий, а может быть, и последний».
Впрочем, уже на третий день господин архивариус посетил господина доктора и, смущаясь, попросил вернуть трактат — душа неспокойна и желчь, знаете ли, разливается.
Эликсир от бессонницы тайный лунатик с благодарностью взял, и даже несколько раз возобновлял его запасы, но ни аквавита, протёкшая по стеклянному змеевику доктора Теофраста, ни собранные знахаркой Агнессой успокоительные травы не спасают архивариуса от еженощной тревоги, поскольку не бессонница мучает сухопарого книжника, а вновь и вновь приходящий кошмар. Зимний белесый день сочится сквозь разбитые частые стекла в окнах архива. Холодно и тихо, ни звука не доносится снаружи, по Ратуше вольготно гуляют сквозняки. В стылом воздухе особенно отчетлив скверный запах пожарища и золы. Каменный пол затоптан и заплеван, но страницы раскрытой на пюпитре городской летописи сияют совершенством выделки пергамента и строгим благородством начертания букв:
«С великой скорбью сообщаю, что ХХ числа ХХХХ года город наш, Мартенбург, был захвачен и разорен бродячим отрядом ланскнехтов под предводительством некоего Клааса, говорят, что родом из Утрехта. Спаси, Господи, уцелевших и прими в Царствие Свое души погибших горожан…»
— далее имена, женские, мужские, детские тянутся длинным столбцом, за окном спускается вечер, а может, смеркается в глазах архивариуса, но чем более он напрягает зрение, тем глубже сгущается сумрак. Он не может прочитать ни строки, написанной собственной рукой.
Каждый раз из слепой темноты архивариус вырывается с диким желанием схватить мертвую страницу, скомкать, швырнуть в огонь и, вдыхая вонь палёной телячьей кожи и горящих чернил, ощутить, как воздух города очищается от пожарной гари и сладковатого тошнотворного смрада. Каждый раз, очнувшись в чистой тихой спальне, архивариус встает и идет в Ратушу, не в силах прекратить неспешное и бесстрастное тиканье часов в тайном уголке памяти: тридцать дней, двадцать девять, двадцать восемь…
Когда остается шестнадцать дней, архивариус, перед тем как провалиться в дымный холод, прячет под подушку острый нож-скребок, малую скляницу с чернилами и толику лучшей пемзы.
Этой же ночью он, полуослепший в холодном бреду сожженного Мартенбурга, очень медленно и спокойно начинает выскабливать проклятую страницу. Текст, легко написанный хорошим пером, исчезает без остатка, италийская пемза гладко лощит кожу. Протерев пергамент мелким меловым порошком, господин Иероним оглядывает подобранное с пола перо — уже утратившее остроту, испачканное засохшими чернилами, негодное для тонкой работы. Отбрасывает, спокойно заводит за плечо руку и, коротко вздохнув, выдергивает новое — безупречной белизны и упругости. Неспешно очинив его и опробовав на тыльной стороне ладони, Иероним Хабитус, архивариус города Мартенбурга не задумываясь пишет:
«Месяца декабря сего дня, в год от Рождества Христова…. случилась сильная буря, по окончанию оной у городских стен был обнаружен странный человек, утверждающий, что в снежном буране отбился от большого отряда ландскнехтов под командованием некоего Клааса, родом из Утрехта. Самого же отряда не видела ни одна живая душа. Других событий за сей день, по Божьей милости, не произошло».
Теофраст
- Господин лекарь, вставайте, нужда в вас…
Сейчас придётся встать. Обнаружить что кто-то украл комнату, постель, чистую полотняную сорочку, ещё вчера пахнувшую утюгом, свечу и книгу, с вечера заложенную полоской сафьяна. Натянуть сапоги, выйти из палатки, и опять увидеть его — Херберта Косого, которому тут быть никак невозможно, потому что позавчера ещё своими руками зашивал ему скверную рану на брюхе. Света было мало, волосы занавешивали глаза, солдат дёргался, и водка в фляге кончалась, а ведь, чтобы ни говорил отец Питер, применение аквавиты для промывания ран приносит прекраснейшие результаты — всего-то пять случаев антонова огня за весь поход. Не может быть тут Херберт Косой, потому что трясётся в отставшем обозе под плащом, а святой заступник его то ли просит у Господа дать рабу божьему ещё вина попить и девок пощупать, то ли утомился. Не может, а сидит, перекосившись весь, на обозной кляче, в кошеле шарит, глаза прячет.
— Вот, говорит, господин лекарь, передать просили… — на грязной ладони невесомое колечко бледного золота — ребёнку впору.
Сейчас надо стащить его с седла, встряхнуть за шиворот и страшным голосом рявкнуть:
— Как?
И он, серея лицом, расскажет…
Чёрт, ничего он не расскажет, потому что никогда не успевает ничего рассказать, исчезает в небытии, как исчез навсегда, как не было, обоз с ранеными, добычей и Адель. Нет второго кольца, нет вестника, нет путаного рассказа — упала с обрыва, утонула при переправе, сгорела в лихорадке, умерла внезапными родами — какой же большой у неё был живот, когда…
— Господин лекарь!
Пропади! Ты умер! Нет тебя!
Надо встать, зажечь свечу, выпить воды, постоять у окна, слепого от снега, прочитать две страницы из тяжеловесного перевода премудрого Авиценны.
— Господин лекарь, раненого подобрали. Вы уж простите, что потревожили. Мы его к Агнессе отнесли, но вы уж зайдите к ней. Больно странен он — и говорит непонятное, вы уж как солдат, разберитесь.
Сорочка, чулки, штаны, зимний камзол, тёплый плащ, берет, сумка с инструментами, глоток вишнёвки, чтобы согреться изнутри перед выходом в набитое густым снегом утро.
Светло уже. Заспался.
— Это Якоб, Якоб из деревни возвращался — ночевал там, крестины были, ну и ночевал. У кумы, значит. Идёт — а он стоит. Шатается. Где, говорит, всё. А никого, кроме него, и нету. И следов нету — ни костра, ни барахла никакого. Нас тут, говорит, рота была… А потом упал, а тут как раз лесорубы, так с Яковом на плаще его и донесли. Расспросить бы, как следует, только не в себе он.