Василий Шукшин как латентный абсурдист, которого однажды прорвало - Александр Владимирович Бурьяк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С 1964 г. лауреат премии кинофестиваля параллельно сожительствовал ещё и с актрисой Лидией Федосеевой: сибиряцких сил хватало на всё. Потом, конечно же, алкоголь, табак и кофе начали брать своё, и сожительствовать становилось всё труднее…
Кстати, заметим себе, что некоторые пьют и курят не просто от слабости, но и в карьерных целях: как бы нечаянно и между делом снюхиваются с нужными людьми — правда, только пьюще-курящими.
* * *Сергей Залыгин в очерке «Герой в кирзовых сапогах»:
«…припомним Егора Прокудина из повести и фильма „Калина красная“. Егор непоследователен: то умиленно-лиричен и обнимает одну за другой березки, то груб, то он ерник и забулдыга, любитель попоек „на большой палец“, то он добряк, то бандит.»
«Непоследовательность Прокудина вовсе не так уж проста, стихийна и ничем не обусловлена, она отнюдь не пустое место и не отсутствие характера. Прокудин ведь последовательно непоследователен, а это уже нечто другое. Это уже логика. Его логика не наша логика, она не может, а наверное, и не должна быть нами принята и разделена, но это вовсе не значит, что ее нет, что она не в состоянии перед нами открыться и быть нами понята.»
«Прокудин дает нам понимание не только самого себя, но и своего художника — Василия Шукшина.»
«Ясным и пронзительно отчетливым, хотя с нашей точки зрения это бессмысленно — вот так идти навстречу своей смерти, вот так отправить в сторону единственного свидетеля, вот так упасть на землю со смертельной раной.
Но тут-то мы и понимаем, что этот человек только так и должен был поступить — об этом заговорила вся предыдущая его непоследовательность.
А понять человека — значит уже сочувствовать ему, мысленно участвовать в его судьбе, сопереживать ее. Тем более что Прокудин как раз этого и ждал от нас — понимания. Ни любви, ни жалости, ни покровительства, ни помощи, ничего он от нас не принял бы, а вот наше понимание ему необходимо. Необходимо опять-таки по-своему — он ведь все время этому пониманию сопротивляется, недаром он и был столь непоследователен и выкидывал колена, но все это именно потому, что наше понимание было ему необходимо. Он как бы и умер потому, что хотел его.»
«И надо было быть Шукшиным и жить его напряженной, безоглядной, беспощадной по отношению к самому себе жизнью, надо было, просыпаясь каждое утро, идти „на вы“ — на множество замыслов, сюжетов, деталей, сцен, диалогов, всех без исключения окружающих тебя событий и предметов, чтобы вот так, как прошел он, пройти по вспаханным тобою же бороздам навстречу своей смерти.»
«Мы не хироманты, и не предсказатели судеб, и когда читали, и когда смотрели „Калину красную“, ни о чем не догадывались. И хорошо, наверное, это такт самой жизни, как правило, избавляющий нас от такого рода догадок, это требование и самого художника — ему отчетливая догадка была бы ни к чему, ни в себе самом, ни тем более в нас, в массе его читателей и зрителей. Но теперь-то, когда художника не стало, задним числом, многое становится на свои места. Теперь мы, кажется, знаем, почему Шукшин смог пройти по пашне так, как он прошел.»
В общем, Шукшин стремился беспощадным к себе способом донести до всех — через умилённо-лиричных ерников и непоследовательных забулдыг — какую-то расплывчатую абсурдную художественную правду непонятно зачем. Те, до кого ему удавалось её донести (к примеру, С. Залыгин), приходили от неё в восторг, но сформулировать её в пригодном для обсуждения виде они были тоже не в состоянии, потому как являли собой таких же благонамеренных путаников, растекавшихся в художественных образах, как и Шукшин.
* * *Шукшин таки любил шушукаться про евреев, КГБ, лагеря и репрессии. Василий Белов в «Тяжести креста» рассказывает об этом следующее:
«А меня списали с корабля из-за язвы желудка, — сказал Макарыч. — Приехал домой с язвой, лечился медом. Мать говорила: сходил бы ты к еврею… — Он опять засмеялся. — К какому еврею, мама? Они там чуть не все евреи. В кино, говорю, их еще больше.»
«Разговоры о евреях, заполонивших кинематограф, и раньше приходилось вести вполголоса, заканчивались они всегда кэгэбэшной темой. Здесь, в моей родной тайге, никто нас не мог слышать, и мы раскрепостились, но какой-то привычный ограничитель все еще действовал на обоих.»
«Для чего дятлы долбят? Мы поговорили о головной боли, которая почему-то никогда не преследует эту нарядную птицу, но тайга навевала Шукшину другие, более трагические темы. Он говорил о народных страданиях, связанных с лагерной темой. Мы снова уперлись в Андропова.»
«Макарыч поведал мне об одном своем замысле: „Вот бы что снять!“ Он имел в виду массовое восстание заключенных. Они разоружили лагерную охрану. Кажется, эта история произошла где-то близко к Чукотке, потому что лагерь двинулся к Берингову проливу, чтобы перейти на Аляску. Макарыч оживился, перестал оглядываться: кто мог, кроме дятла, нас услышать? Конечно, никто. Сколько народу шло на Аляску, и сколько верст им удалось пройти по летней тайге? Войск для преследования у начальства не было, дорог в тайге тоже. Но Берия (или Менжинский) послали в таежное небо вертолеты: Геликоптеры, как их тогда называли, с малой высоты расстреляли почти всех беглецов. Макарыч задыхался не от усталости, а от гнева. Расстрелянные мужики представились и мне. Поверженные зэки, так четко обрисованные в прозе Шаламова, были еще мне не известны. Читал я всего лишь одного Дьякова. Шукшин рассказал мне свою мечту снять фильм о восставшем лагере. Он, сибиряк, в подробностях видел смертный таежный путь, он видел в этом пути родного отца Макара, крестьянина из деревни Сростки.»
«Разговор о них, о „французах“, как тогда говорилось [о евреях — А. Б.], продолжался уже в моем обширном доме, где все было, как и прежде.»
«Мы продолжили День колхозника уже вдвоем. Сидели за столом у окошка и пели. Спелись в прямом смысле: где забывал слова я, там вспоминал их Макарыч, где забывал он, там подсоблял я. И сейчас помню глуховатый его голос. Спели „По диким степям“, „Александровский централ“, „Шумел, горел пожар московский“ и еще что-то. Так оставленная в шкафу чекушка разбередила