Цветочные с азалиями - Дебора (Двойра) Фогель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При этой способности открыто также непонятное, но вместе с тем несомненное свершение новых, еще гибких и неиспользованных материалов: замечено, что они дают возможность забыть о вещах потерянных, тех, что больше нельзя исправить; это потом может помочь жить.
5. СЕРЫЕ МОРЯ И РАКУШКИ СЕРДЕЦ
На берегу серого Балтийского моря зеленеют тополя в желтом песке. На берегу серого моря лежат тысячи ракушек, выплеснутых водой, волнуемой серостью; жизнью.
В сером море летних улиц теперь тесно от запаха морских трав. Этот запах водит по улицам, будто внезапные и скрытые возможности, беспокойство.
Теперь лето.
И теперь люди понимают, что жизнь, которая отказалась от «ожидания», — так называлось начало неловкой и липкой тяжести в человеке, — в действительности печально и бесплодно: ракушка, выброшенная душным морем тоски.
Тогда люди снова испытывают желание такой, как некогда, совершенно беспомощной тоски.
И вдруг на улицы начинают обрушиваться большие листы проигранных дел, и становится категорически несомненным то, что можно опоздать к каким-то безвозвратным жизненным событиям, и что никогда потом ничто не происходит, как в первый раз.
В такой серый, как тяжелое Балтийское море, день, в его блеклом свете нельзя было хотеть «собственно, того, что достижимо».
В такой день, когда улицы как моря, отражающие серое небо, — ничто не может унять сожаления от пропавших дел.
И все-таки: сколько дней в жизни, столько людей. Нужно забывать: еще всегда что-то нас в жизни ждет.
6. ДОЖДЛИВЫЕ ДНИ
Потом началась череда дождливых дней. Согласно календарю, эти дни должны были быть будто из желтого лака, липнущего к пальцам, к душе с непонятным размахом, в котором все приобретает смысл неожиданности.
Тем временем дни обвивала постная, тупая серость, и нужно было вновь опереться о яркую стену плакатов, имитируя ожидание встречи с кем-то, хотя ждать было некого.
Иногда в полдень и в сумерках все бывало даже точно как в немодном, вышедшем из употребления шлягере, в котором говорилось о том, что «счастье нужно рвать, словно спелые вишни, до тех пор, пока чары и время не вышли»…
Это были очевидные слова, напоминающие клейкий заброшенный аромат сношенных до остатка платьев, и каких-то давних, беспомощных ситуаций, о которых хотелось бы забыть без остатка, с воспоминанием о которых жить невозможно.
В те дождливые дни 1933 года было оправдано нечто, как принадлежащее к жизни, те вещи, та фатальность, которые некогда случались с людьми. Но, как обычно случается с делами, вещами ближайшими и потому банальными, — это показалось неправдоподобно далеким от жизни, и, право, будто кем-то придуманным. Тогда замечено вдобавок, что даже фигура героической жизни, которая с самого начала связана с прямоугольным типом движения, располагает каплей меланхолии в своей серой удлиненности линий, в грустных повторах; и что, в виду всего этого, возможно, жизни нужна капля меланхолии?
Так впоследствии открылись неожиданные шансы: все поступки «сломанных сердец», «прогулки по улицам, которые ничего больше не хотят» и «ожидание жизни». Все это соглашалось принадлежать жизни.
В те серые от дождей дни, в баре «Фемина» целый месяц кряду проигрывалось каждый вечер танго с текстом… «что или все, или ничего»…
7. ЦВЕТОЧНЫЕ С АЗАЛИЯМИ
В городе голубоватой серости, пяти миллионов ног, расположены также магазины с огромными, плоскими, округлыми цветами.
Азалии из цветочного магазина на углу бульвара Монпарнас в Париже совершенны. Цвета лососины и оранжевого цвета, в ста оттенках представляют цвет умело маринованной рыбы и цвет округлого апельсинового плода.
Азалии с бульвара Монпарнас, в отличие от обычных цветов, не нуждаются в протяжных и созерцательных ароматах. Они существуют уже, будто сделанные из атласной жести, жести, лишенной запахов: всю свою душу они вложили в цвет, непонятный, словно металл жести, и исполненный печальных откровений.
Это происходит летом 1933 года, одновременно с описанными событиями. По шумному бульвару Монпарнас внезапно проходит огромная грусть, жестяное море меланхолии. Она неизвестно как появляется из цветочного с азалиями.
День сегодня серый и сладкий, один из целой серии; люди ищут для рук твердых предметов, или серых стен и стен с цветными плакатами; находятся в поиске выразительных и однозначных событий; а то, что происходит с цветочными с азалиями, в сущности, весьма напоминает дела давно известные и весьма обычные, но долгое время невозможно трудно вспомнить, откуда тебе известна эта тяжесть, тупая и бесцветная. И вдруг вспоминаешь, что она случается всякий раз тогда, когда какая-нибудь вещь в нашей жизни подходит к концу, и с ней ничего больше случится не может.
У этих цветочных с азалиями, исполненных будто бы из меланхоличной и в то же время жесткой жести, которые словно испытали все возможные запахи, существование внезапно превращается в линию, долгую и серую, где все уже улажено, и все, что должно было случиться, произошло.
И внезапно становятся невыносимыми вещи совершенные, и сладостные встречи, и искусные оранжевые азалии. И внезапно и бессмысленно хочется, чтобы комнаты были какими-то неправильными, чтобы комнаты были слишком большими, заполненными людьми и устройствами; и «потерянными судьбами», и «ошибочными романами», и «несчастливой любовью»…
Это взбирается и оплетает сорняк тоски от дел, полных грубого одиночества; и от драных лопуховых листьев разлада.
Будто гротескное мотто тонкого рассказа бытия, растет следующее предложение: «среди совершенных вещей больше нет места для жизни… Оттуда происходит скучная грусть, оттуда прощание, сопровождающее каждую прекрасную вещь. Поэтому людям нужна капля сырого расстройства в грубом прощании вещей».
Подумать только, — к этим далеко идущим предложениям привели созданные как бы из грустной жести пустые азалии!
Но так всегда получается, — ничего не значащие вещи напоминают о самых важных в жизни делах.
8. МАРШИРУЮТ СОЛДАТЫ
Потом, в один прекрасный день, людей охватила какая-то безобразная спешка: отработать все, что надлежит в жизни. Собственно, так это и формулировалась: «отработать жизнь».
Пока в этой атмосфере катастрофического напряжения не возникло предположение о том, что мир все же покоится на древнем, просчитанном и основательном месте, и что всегда еще можно «возвратится к жизни». Выглядело это предположение следующим образом.
По улицам маршируют солдаты. Маршируют большими прямоугольниками. Одетые в серо-голубые мундиры, серые, цвета дня, лишенного солнца. А на голубых солдатских мундирах — четыре пуговицы, начищенные до блеска, только четыре округлые пуговицы.
Люди-солдаты расположены аккуратно, как пешки. Теперь: левая нога идет вверх; теперь: правая нога; потом каждая нога вновь возвращается к асфальту под простым тупым углом улицы. И вдруг кажется, что они думают ногами, созерцают ногами, в марше погруженные в какое-то дело, угловатое и плоское, — возможно, думают о подлинности этого марша в больших голубых прямоугольниках из солдатских мундиров с блестящими пуговицами?
Ежедневно в определенном, указанном свыше, одном и том же месте из голубого прямоугольника хлестал фонтан грубых голосов: чаще всего пелось какое-то танго, выдержанное в коротком ритме марша.
Тот маршировочный силлогизм в то лето казался не более, но и не менее бесцельным и ненужным, что и любое другое происшествие. Никто больше даже не удивлялся тому, что его можно трактовать смиренно, в соответствии с жизнью: как нечто приемлемое, и оттого понятное.
Так мы никогда вполне не знаем того, что может стать в жизни важным; что каждая вещь может быть понята по-другому, нежели принято: этот голубой прямоугольник марширующих солдат в то лето помог «возвратится к жизни». Их занятие так сильно напоминало саму жизнь.
По очереди цвели: жасмин, акация, затем липа.
И снова, на мгновение, было «слишком мало жизни», как тогда, когда счастье определяется его мерой и велит накапливать «жизнь».
Это устроил голубой прямоугольник солдат; он выполнил роль счастья в то лето, избавленное от жары, от мух.
9. КОРАБЛИ, ВЕЗУЩИЕ ЗОЛОТО
Так, собственно, было: все то, о чем до сих пор говорилось, разыгрывалось летом 1933 года, именно вот так.
Все это было подлинным. И, как сама жизнь, важным для людей, пусть мир и заполняли события, причитающиеся к совсем другим порядкам и сериям.
Те, остальные — то были дела, связанные с судьбой материи. И, собственно, говорилось — это нельзя было назвать по-другому — об упорядочивании дел этой материи, беспомощной, предназначенной, вместе с ее судьбой, людям. Через некоторое время сквозь мир прорастают сорняки беспорядка, и тогда люди находят странные, слепые потребности и страсти: переставлять и переделывать, упорядочивать жизнь как-то иначе. Собственно, теперь и настало такое время.