Флоренция. Роман-путеводитель - Алексей Поликовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В маленьком семейном отеле Panerei&Panerei не было ресторана или кафе, а завтрак в комнаты с 8 до 10 утра подавала хозяйка. Она же готовила на кухне. В ее утреннем ассортименте всегда были яйца, выбирать следовало между яичницей-глазуньей и омлетом, но Бражников знал, что выбор условен и ничего не гарантирует. Вероятность успеха составляла примерно процентов 70, а еще 30 приходились на постоянную хозяйственную суету, которая выносила из головы Альбены заказ постояльца, а также на ее художественную непосредственность, которая заставляла ее сочинять глазунью с горячей, едва пожаренной ветчиной или горочку омлета с зеленью, ставя превыше всего красоту, а не скучное желание постояльца набить себе брюхо. Ветчины она могла подать много, могла мало, а могла вообще не подать. Завтрак она вносила на деревянном подносе с резными перильцами и с ласково-виноватой улыбкой ставила на журнальный столик. Кофе подавался не в кофейнике, а в никелированной кастрюльке с крышкой. Пароль на вход в сеть wi-fi был написан мелом на грифельной доске в коридоре: benvenuto. Он никогда не менялся.
Запихнув чемодан в шкаф, Бражников подошел к окну, вытянул тугой крупный шпингалет и с силой толкнул створку. Старая створка поддалась со стоном. Перегнулся через подоконник, выглянул наружу. Все как всегда, все как прежде. Здравствуй, флорентийский дворик немыслимой красоты, я ехал к тебе из города, где чахлые деревца растут в гранитных гробах, где по верху бетонных заборов ползет ржавая колючая проволока, а трубы в клочьях пакли прокладывают прямо по улицам. На краю дворика, у каменной стены, сложенной из кирпичей, скромно стояло стройное дерево, усыпанное розовыми цветами. В свой первый приезд сюда он принял их за розы, но разве розы растут на деревьях? «Что это за цветы, Альбена? Неужели розы? – Нет. Она, как всегда, покачала головой, многозначительно улыбаясь. – Это камелии». Ах вот оно что. Он посмотрел на усыпанные цветами ветви с любопытством и уважением. Он видел камелии первый раз в жизни. Сейчас была весна, камелия опять усыпана цветами. На черной земли лежали мелкие розовые лепестки.
4
Днем высокого мужчину в синей куртке и бейсболке с эмблемой нью-йоркских пожарных видели на площади Duomo, а впрочем, те, кто видели его, тут же забывали о нем. И он тоже быстро забывал о тех, кого видел. Все скользило и проскальзывало мимо, никто никого не помнил. Люди в густо населенном и беспрерывно путешествующем мире стали песчинками, которые носит ветер, встреча человека с человеком проходит бесследно, мелькнул и пропал, вот и все. Это раньше пастух встречал отшельника на лесной тропе, помнил о встрече всю жизнь и передавал воспоминание о ней сыну в наследство. А теперь за день на площади Duomo видишь больше людей, чем Микельанджело видел за всю свою жизнь. Пересекали площадь новоприбывшие с чемоданами на колесиках. Собирались в кружки и внимательно слушали объяснения учительниц группы школьников с пестрыми рюкзачками на спинах. Молодые торговцы с коричневыми лицами и узкими глазами – вьетнамцы? филиппинцы? – многозначительно подбрасывали на ладонях пластиковые шарики с нарисованными на них глазками и ртом, а потом вдруг размахивались и швыряли их на булыжную мостовую. Шарик растекался и превращался в цветную лужицу.
Ну, здравствуй, чудо света, Duomo. Я слышу, как ты молчишь. Duomo молчал поверх земли, поверх звука человеческой жизни. Бражников шел в густой говорливой толпе по старинной площади, обходя по кругу гигантский собор, который было бессмысленно фотографировать, хотя сотни людей вокруг беспрерывно делали это. Но собор нельзя сфотографировать, потому что медленно растущая ввысь громада не может уместиться ни в один объектив. Белый мрамор был свеж, как молодость, розовый нежен, как цветы камелии, зеленый глубок. Тонкие витые колонны на высоте первого неба так чисто, так наивно гордились своей стройностью. Огромное круглое окно с высоты десятого неба молча глядело на город, а может, слушало его. Круглые окна Duomo это его глаза или уши? Или развившийся в веках, возникший из раковин и роз новый орган слухозрения? Такой схоластический вопрос давно занимал Бражникова. И там, совсем высоко – следовало закинуть голову до спины, чтобы рассмотреть его – был плавный, рыжий, с острыми дугами купол.
В огромные темные двери Duomo вползала вечная, никогда не кончавшаяся очередь. Люди шли в собор, чтобы посмотреть на него, а не чтобы молиться. Они больше не воспринимали собор как место встречи с Богом, но в самом соборе это ничего не меняло, он очевидно знал о Боге и молча встречался с ним в назначенной ему точке небесного измерения. Собор соединял небо и землю, но как именно, Бражников не знал. Может, он был трубой, по которой сверху вниз век за веком текло послание, хотя возможно, он был датчиком, передававшим на восьмое небо информацию о состоянии человечества, воздуха, лесов, морей и птиц. Как-то же Бог должен получать информацию о своем создании, какие-то источники информации у него должны быть. По-разному можно было воспринимать собор, в зависимости от времени дня или ночи, года или месяца, положения звезд и положения глаз. В какой-то момент, на тысячном шаге ритуального утреннего путешествия вокруг собора, Бражников вдруг ощутил его как природное явление. Это был собор-гора, собор-море, собор-небо, собор-жизнь, собор-свет. Огромный и обширный, он знал абсолютно все и молчал обо всем. Знание о том, что Duomo все-таки построили люди, что он вмещал в себя труд нескольких поколений каменотесов с мускулистыми руками и потными спинами, высокомерие молчаливого Джотто и отвагу инженера Брунелески, который взялся перекрыть куполом долго стоявший безголовым гигантский объем – такое знание было само по себе. А Duomo сам по себе.
5
Человек размытый, со смазанным контуром, внутри которого клубится туман спутанных мыслей и неразрешимых сомнений – вот он, герой этой странной книги, которая сама не имеет четкого контура и проваливается в щель между жанрами. Тут у нас роман, а через страницу путеводитель, здесь мы строго отделяем автора от героя, а страницей дальше они без спроса сольются так, что не различишь, где кто. Все здесь течет и переливается, воздух московской осени и воздух флорентийской весны, мысли о Микельанджело и мысли о колбасной нарезке, которую хорошо бы купить на ужин в супермаркете Conad, где за кассой сидит толстая усталая итальянка, память о московском Старосадском переулке с кирхой в глубине двора и воспоминание о студенческой забегаловке под матерчатым тентом, где пил кофе и ел сосиску вместе с флорентийскими школярами… И в памяти, как в чудо-ларце, раскрытом на бабушкиной тахте, хранятся ялтинские сердолики детства… Поет в памяти, заливается истово и страстно соловей с Донского кладбища, о котором еще будет речь, и широко раскидывает узкие крылья в долгом парящем полете чайка над Арно. Таков этот человек, смутный и переменчивый, утерявший ясность и четкость собственного образа, думающий сразу о многом, чувствующий невыразимое нечто и в придачу печаль под ложечкой.
Вся человеческая история казалась ему злым баловством. Баловались оружием, затевали свары и войны, плодили детей и желания. Воровали друг у друга золото и земли. Ерунда, пестрая смесь какая-то. Сказка абсурда, бред без входа и выхода. Сказкой были бесчисленные герои с мечами, копьями и автоматами, жертвовавшие жизнью за убеждения, которые через пятьдесят лет оказывались заблуждениями, сказкой были древние христиане немыслимого мужества, радостно дававшие львам сожрать себя (а львы отказывались их есть, не хотели), страшной сказкой были герои бесконечных войн, вся кровавая бессмысленность которых была ясна уже после самой первой. Но войны все повторялись и повторялись в дурном сне, что зовется человеческой историей… Ясно было одно: людям следовало угомониться. Им следовало уняться, успокоиться, снизить уровень агрессии, перестать беспрерывно выражать свое мнение обо всем подряд, сделать музыку потише, а главное, перестать беспрерывно плодить желания. Но снова набухала война, очередная бессмысленная война, каких был уже миллион. Бражников не мог без ужаса думать о людях у себя на Родине, которые так легко подались на уловку. Так просто обмануть их. Он с физическим отвращением думал о человечке с раскаченным торсом, устраивавшим в Украине очередную кровавую дрянь. Тут, во Флоренции, можно было от этого скрыться, не только потому, что от страны пыльной травы, щербатого асфальта и мрачных лиц его отделяли теперь тысячи километров, но и потому, что во Флоренции он был в другом времени, в другой жизни, в другом воздухе.
Возможно, все это всего лишь зависело от количества нервных окончаний, создающих способность человека к восприятию. В прошлые века легко было иметь спокойный взгляд и сильные убеждения, ибо человек имел в себе огромный нервный запас. Слово было редким, проповедь постоянной, Бог несомненным, семья большой, труд тяжелым, жизнь неспешной. Теперь же – так Бражников рассуждал в своем внутреннем монологе, который не прекращался никогда – подключенность к разветвленной системе коммуникаций стала одним из важнейших понятий бытия. Все мы к чему-нибудь все время подключены. Миллионы людей живут, включив себя в телевизор, в фейсбук, в инстаграм, в твиттер. Девочки в московском метро сидят, опустив лица в экранчики смартфонов, молодые люди идут по улицам с наушником в ухе, женщина вечером выходит гулять с собачкой и айфоном, транслирующим диспут из студии, и сам он в Москве то и дело хватался за планшет, чтобы скользнуть пальцем по дисплею и быстро пробежать глазами посты людей в социальной сети, которых он никогда не видел, но почему-то считал для себя необходимым знать, что они думают. Болезнь века, чесотка какая-то. Человек прошлого имел внутреннее пространство, которое он мог годами и десятилетиями заполнять по своему усмотрению, человек современный, как упаковка ultrapac, заполняется под давлением в одну секунду.