Материал для ваяния - Хулио Кортасар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во вторник я избрал предмет, на первый взгляд менее банальный: наручные часы. Я обманулся, ибо во время обеда насчитал их около двухсот, мельтешащих над столами: туда-сюда, вверх-вниз — точь-в-точь как при еде. В среду я предпочел (после некоторого колебания) нечто более спокойное и выбрал пуговицы. Какое там! В коридорах словно полным-полно темных глаз, шныряющих в горизонтальном направлении, а по бокам каждого такого горизонтального построения пляшут и качаются две, три, четыре пуговки. В лифте, где теснота неописуемая, — сотни неподвижных или чуть шевелящихся пуговиц в диковинном зеркальном кубе. Больше всего мне запомнился один вид из окна, вечером: на фоне синего неба восемь красных пуговиц спускаются по гибкой вертикали вниз, а в других местах плавно колышутся крохотные перламутрово-светлые незримые пуговки. Эта женщина была, должно быть, очень хороша собой.
Среда выдалась препаскудной, и в этот день процессы пищеварения мне показались иллюстрацией, наиболее подходящей к обстановке. Посему в девять с половиной утра я стал унылым зрителем нашествия сотен полных желудков, распираемых мутной кашицей — мешаниной из корнфлекса[8], кофе с молоком и хлеба. В столовой я увидел, как один апельсин разодрался на многочисленные дольки, которые в надлежащий момент утрачивали свою форму и прыгали вниз — до определенного уровня, — где слипались в белесую кучку. В этом состоянии апельсин пошел по коридору, спустился с четвертого этажа на первый, попал в один из кабинетов и замер там в неподвижности между двумя ручками кресла. Напротив в таком же спокойном состоянии уже пребывало четверть литра крепкого чая. В качестве забавных скобок (моя способность к абстрагированию проявляется по-всякому) все это окружалось струйками дыма, которые затем возвращались вверх, дробились на светлые пузыри, поднимались по канальцу еще выше и наконец в игривом порыве разлетались крутыми завитками по воздуху. Позже (я был уже в другом кабинете) под каким-то предлогом мне удалось выйти, чтобы снова взглянуть на апельсин, чай и дым. Но дым исчез, а вместо апельсина и чая были только две противные пустые кишки. Даже абстрагирование имеет свои неприятные стороны; я распрощался с кишками и вернулся в свою комнату. Моя секретарша плакала, читая приказ о моем увольнении. Чтобы утешиться, я решил абстрагироваться от ее слез и несколько секунд наслаждался зрелищем хрустальных шустрых ручейков, которые рождались в воздухе и разбивались вдребезги о справочники, пресс-папье и официальные бюллетени. Жизнь полна и таких красот.
[Пер. М. Былинкиной]
День ежедневной газеты
Некий сеньор, купив газету и сунув ее под мышку, садится в трамвай. Спустя полчаса сеньор выходит из трамвая с той же самой газетой под той же самой мышкой.
Но нет, это уже не та же самая газета, теперь это просто трубочка из газетных листов, которую сеньор оставляет на скамейке на площади.
Оставшись одна, трубочка газетных листов тотчас превращается снова в газету, и тут какой-то парень видит ее, прочитывает, а затем оставляет газету на скамейке в виде трубочки из газетных листов.
Оставшись одна, трубочка газетных листов тотчас превращается снова в газету, и тут какая-то старушка видит ее, прочитывает, а затем газета вновь превращается в трубочку из газетных листов. Эти трубочковидные листы старушка забирает с собою; по дороге домой она покупает полкило свеклы и купленное кладет в пакет, в который превратились газетные листы, — закономерный конец ежедневной газеты, претерпевшей за день столько метаморфоз.
[Пер. В. Андреева]
Преставление светопреставления
Поскольку писаки писать не прекратят, то те немногие «читаки», что еще остались на земле, переменят занятия и тоже подадутся в писаки. И мир все больше будет становиться миром писак и чернильно-бумажных фабрик, дневных писак и ночных станков, чтобы успеть напечатать все, что они написали. Сначала книги хлынут из домов на улицы, и тогда муниципалитеты решат пожертвовать детскими площадками ради расширения библиотек. Потом они отдадут театры, родильные дома, бойни, закусочные, больницы. Бедняки станут использовать книги вместо кирпичей, скреплять их раствором, возводить книжные стены и жить в книжных хижинах.
И вот уже книги выходят за город и устремляются в поля, сминая на своем пути подсолнухи и пшеницу, и дорожному управлению чудом удается сохранить от оползней трассы, пролегающие между высоченными стенами из книг. Но порою то та, то другая стена обваливается, и происходят чудовищные автомобильные катастрофы. А писаки трудятся без передышки — ведь творчество нынче в почете, и печатная продукция, заполонив сушу, доходит до моря. Президент одной республики говорит по телефону с президентами других республик и предлагает мудрый выход: сбросить в море излишки книг. Это предложение незамедлительно принимается на всех побережьях. Сибирские писаки видят, как их продукция сбрасывается в Северный Ледовитый океан, а индонезийские — соответственно, в близлежащий. Это позволяет писакам увеличить выпуск продукции, ведь на суше снова появилось свободное место! Они не задумываются о том, что у моря есть дно и что на этом дне начинает отлагаться макулатура: сначала в виде клейкого месива, потом — как более твердое напластование, а под конец — в виде крепкого, хоть и вязкого образования, которое каждый день вырастает на несколько метров и в результате достигает поверхности воды. И вот многие воды затапливают многие земли, происходит перераспределение материков и океанов, и президентов некоторых республик смещают озера и полуострова, а перед президентами других открываются бескрайние просторы для честолюбивых замыслов и проч., и проч. Но морская вода, так свирепо вышедшая из берегов, испаряется быстрее, чем раньше, или же, наоборот, застаивается в книжной продукции, смешиваясь с ней и образуя клейкую массу; и вот в один прекрасный день капитаны дальнего плавания замечают, что их корабли замедлили ход с тридцати узлов до пятнадцати и машины задыхаются, а винты погнулись.
В конце концов все корабли останавливаются в морях, увязнув в месиве, а писаки мира строчат день и ночь, объясняя сей феномен и бурно радуясь. Президенты и капитаны решают превратить корабли в острова и казино, где типично народные ансамбли создают колорит и уют и все пляшут до самого рассвета. Новая продукция громоздится по берегам бывших морей, но смешать ее с основной массой невозможно, и в результате на берегах вырастают стены и горы макулатуры. Тут писаки смекают, что чер-нильно-бумажные фабрики скоро прогорят, и принимаются писать все более мелкими буковками, не оставляя на листе ни малейшего просвета. Когда кончаются чернила, они пишут карандашом и проч., и проч., а кончается бумага — используют доски, брусчатку и проч., и проч. Входит в обычай вписывать один текст в другой, чтобы занять просветы между строками, а также писаки подтирают бритвой старые записи, дабы использовать бумагу еще раз. Они работают не торопясь, но их такое количество, что продукция уже окончательно отгородила сушу от бывших морей. На земле доживает свой век раса писак, обреченная на вымирание, а в морях торчат острова и казино, а точнее, корабли дальнего плавания, на которых укрываются и устраивают грандиозные банкеты президенты республик и откуда остров шлет послание острову, президент — президенту, а капитан — капитану.
[Пер. Т. Шишовой]
Без головы
Одному сеньору отрубили голову, но, так как в это время началась всеобщая забастовка, его не смогли похоронить, и ему волей-неволей пришлось остаться среди живых и самому выкручиваться из столь щекотливого положения.
С самого начала он понял: из пяти четыре чувства остались при нем. Тогда, с врожденным чувством меры и вместе с тем с удовольствием, сеньор сел на скамью на площади Лавалье[9] и стал ощупывать листья деревьев — один за другим, — пытаясь узнать их и назвать. Через несколько дней он был уже уверен, что у него на коленях лежат: лист эвкалипта, лист платана, лист магнолии и камешек зеленого цвета.
Когда сеньор осознал, что этот последний был не лист, а камень зеленого цвета, то пару-тройку дней он пробыл в сильном смятении. Конечно же камень был возможен, но — не зеленого цвета. Тогда сеньор представил, что камень — красного цвета, и тотчас же почувствовал, что все в нем отторгает, отвергает подобную беспардонную ложь, мысль о том, что камень — красного цвета, была абсолютно беспочвенной, поскольку камень целиком и полностью был зеленым, круглым, словно пластинка, и на ощупь мягким.
Когда сеньор понял, что, помимо всего прочего, камень — мягкий, то некоторое время он пробыл в большом удивлении. Затем его охватила радость — а это всегда предпочтительнее, — и это значит, что он, подобно некоторым насекомым, способным регенерировать утраченные члены, был способен на различные чувства. В сильном возбуждении от сделанного открытия он поднялся со скамейки и по улице Свободы вышел к Майской улице[10], где, как известно, в испанских ресторанах размножаются мясные жареные кушанья. Оставшийся равнодушным к этому, что оказалось для него новым чувством, сеньор пошел на запад, а может быть, и на восток — в направлении он не был уверен — и шел без устали, надеясь, что вот-вот что-либо как-либо он да услышит, как-либо, ибо слух — это единственное, что у него отсутствовало. Да, он видел небо — бледное, словно рассветное, трогал свои руки с влажными пальцами и ногтями, впившимися в кожу, от него пахло потом, во рту был привкус металла или коньяка. И только слух у него отсутствовал, но все-таки он услышал, и это было словно бы воспоминание, поскольку он снова услышал слова тюремного священника, слова, дарующие утешение и надежду, очень красивые сами по себе, только вот жаль: ими столько раз пользовались, их столько раз произносили, что они истерлись — звук за звуком.