Негативно оценочные лексемы языка советской действительности. Обозначение лиц - Пётр Червинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перевод воображаемого субъективного в объективное неизбежно предполагал другой, с ним связанный, перевод существующего реального в нереальное и небытие, замену интересовавшего каждого его личного и индивидуального в не интересующее никого коллективное и всеобщее свое-несвое, а тем самым, упразднение индивидуального, замещение единицы массой и растворение единицы в массе, т. е. получение единицы с признаками и свойствами массы внутри себя. Механизм, который также предполагал в своем задуманном осуществлении два полюса, два совершенно различных счета. Один для этой самой массы, для всех, которым отводилась роль образуемых, с навязываемой им субъективностью объективной реальности, коллективностью индивидуального, массовидностью единиц. Другой – для себя, для субъекта-распорядителя, эксперимент весь этот задумавшего и осуществлявшего. С объективностью (для себя) навязанной остальным субъективной реальности, присвоением (индивидуальным) коллективного общего, отчужденного для всех остальных, единичностью и единственностью себя, с обособлением себя из массы, отделением, изоляцией от нее. Простая перестановка общественных полюсов – а сколько следствий для всех, для отдельных и каждого…
Начавшаяся игра с полярной сменой порядков и опиравшаяся в основном на двух механизмах – лишения (упразднения, удаления) и растворения (замещения, перемещения, перемешивания) – не могла быть произведена во всех своих составляющих, т. е. полностью и целиком. Возможно, такая задача перед ней не стояла – субъективно ли и сознательно, объективно ли и подсознательно, что, впрочем, неважно, поскольку суть оказалась не в том. Суть происшедшего перераспределения произвелась путем расщепления существовавшей реальности на ту (объективную), что для всех, которой словами, в идеях и в пропаганде, т. е. в сознании и в языке, приписывался не свойственный ей и никогда не могущий осуществиться (а потому ирреальный и субъективный) вид. И ту достигнутую, но не для всех и потому субъективную, не существовавшую в общем, публичном, сознании и языке. Получившийся парадокс – то, что существовало, в общественном представлении не отражалось, а потому как бы и не существовало для понимания и языка, а то, что навязчиво и последовательно отражалось и объявлялось, в действительности не существовало и не могло в ней существовать, – сей парадокс имел свои следствия. Не называемые в языке фантомы реальности бродили отдельно от совсем других – фантомов, имеющих обозначающие их словесные оболочки, но лишенных своего воплощения в этой реальности. Механизмы лишения и растворения затронули, таким образом, не только сам человеческий материал, но и характер, условия, виды взаимодействия языка, общественного сознания и действительности, приведя к до сих пор до конца не осознанным языковым и ментальностным, семантическим результатам.
Новый общественный формируемый человек, в задачу и смысл объявляемого (вслух, в языке) существования которого входило строительство того, что построить нельзя, но которого следовало в массе ему подобных (не объявляя при этом вслух) для себя использовать, должен был получиться в результате вторгающегося, организующего воздействия на условия его существования (быта и бытия, отторгаемых от него в свою пользу) и на характер, способ его сознания, т. е. знания и мышления – о себе самом, о своей действительности, о таких же, как он, и совсем не таких же, и не своей действительности, разведя все это, расставив по разным, для каждого отведенным и каждому предназначенным, идейно правильным, взвешенным и проверенным полюсам и местам. Задача, в известном смысле, шахматная и арифметическая, получающая свое воплощение на воображаемом поле-доске и выражающая себя в языковых, лингвистических по природе своей, представлениях и единицах.
Следствием производившихся над умами, действительностью и языком преобразующих операций были некие производные этих самых умов, действительности и языка – из сплава исходного и навязываемого, которые, соединяясь, давали новый, возможно, не запланированный и не предвидевшийся преобразователями, итог-результат. Непросто понять, оценить и исследовать случившиеся итоги этого эксперимента, имевшего к тому же свои этапы и корректировки, но обладавшего при этом цельностью и не менявшегося по своему существу. Возникает также вопрос – а стоит ли? Бередить фантомы не того реального прошлого, которое было, – это бы еще как-то можно было понять, – а того, им реально не бывшего, воплощенного в языке, от которого, надо бы думать, что отошли, отказались, ушли вперед и почти забыли? Вопрос, имеющий в себе много идей и сторон. Психологических, социальных, исторических, политических, философских. Безусловно, важных, но не о них речь. Речь о том (хотя далеко не просто что-то одно отделить от всего остального), что собой представляет активно вторгающийся в человеческое сознание воздействующий идеологический механизм, осуществляемый и реализуемый в языке. Языке как орудии управления и власти.
Одна из особенностей советского социологического эксперимента (коль скоро речь все же о нем), как первого в последовавшем за этим ряду, состояла в том, чтобы, создавая нужного ей человека, делать это, прежде всего, при помощи языка и внутри языка. В языке и средствами языка такой человек был создан, своеобразно и неоднозначно соотносящийся с реальными социальными типами существовавших советских людей. Желание подчинить социальную и психологическую действительность преобразуемого государством общества в лице принявшихся за это дело вождей всегда было важной, ведущей, если не первоочередной, задачей, на разных этапах советской истории приобретая различную силу и напряжение. Но одно дело желать, а другое – что получалось. Язык властей, официальный язык, язык пропаганды отражал, создавал, воплощал один, продуцируемый, субъективно-модальный, реальностный вид. Язык другой, не бывший пропагандистским и официальным, воплощал и передавал другой, свой собственный, каким-то неуловимым образом соотносимый с официальным. Языки эти взаимодействовали, будучи в общем пространстве и социальном времени, порождая различные ниши и сферы, как два встречающиеся потока, смешиваясь и не смешиваясь в принятии и неприятии своем, в каждой такой какой-то сфере и нише, в разное социальное время, откладывая еще какие-то воображения и представления о советской действительности и ее человеке.
Все это давало бы лишний повод к этим проблемам и с языковой стороны подойти. Как в осколках разбившегося зеркала, если собрать, отразится нечто совместное, целостное, рассыпанное по частям, так через эти языковые сферы и ниши двух основных потоков советского языка – официального и неофициального, а не только в них и исключительно через них, можно бы получить какой-то, в меру свою более или менее целостный, вид. Вид представления о человеке – каким он мог быть, кому-то хотелось или каким он в действительном общественном воображении был. Потому что из этого воображаемо действительного вырастает потом уже не воображаемое, а реально действительное, хотя также, от части своей, отражаемое в языке, постижение которого составляет задачу как философскую, так и известным образом дидактическую, при освоении чужой и своей культуры, чужой и своей истории, чужого и своего языка. Соотношение воображаемого и действительного, важное для понимания национальной культуры, сознания и языка, далеко не всегда достижимо и удается, скорее интуитивно и чувственно воспринимаясь теми, кто к этому обращается и над этим задумывается. На примере идеологизированного языка советской действительности, в контексте недавней истории, в ставшем общественным достоянием различении реального, бывшего, происшедшего, с одной стороны, и того, как и что представлялось в языке эпохи, с другой, – такое соотношение может стать понятным и объяснимым. И приобрести, таким образом, не только свой познавательный, но и методологический смысл.
Автор далек от мысли противопоставлять два характерных для советского времени языка (по крайней мере, два), рассматривая их как противоборствующие и взаимно себя отрицающие, своего рода структуру и антиструктуру. Отношения между ними нет оснований определять как полярные и враждебные. Взаимодействуя, они отражались один в другом, давая разные, но далеко не всегда противоположно заряженные эффекты, часто используя средства того другого, но в ином смысловом и оценочном оформлении и ключе. Воздействующий характер пропагандистского официоза менялся на что-то совсем иное, если производимое на его основе высказывание обращалось не к массам и публике, а к кому-нибудь из своих или в своем кругу, приобретая характер не всегда очевидной и в разной степени уловимой иронии или какой-то еще оценки. Менялся характер изначально нейтральных или иначе окрашенных и общеупотребительных слов в зависимости от того, кем и в каких условиях, не говоря о том, в каком языке, точнее было бы сказать, в какой коммуникативной и узуальной сфере, акт речи происходил. Изменения эти, требовавшие от говорящего большого внимания и напряжения, поскольку их несоблюдение могло быть рассмотрено не только как коммуникативная и стилистическая, но и как идейная и политическая ошибка, не следовало бы рассматривать как своеобразную мимикрию, особую гибкость и приспособляемость используемых для различных целей общеупотребительных слов. И из этого делать выводы о какой-то их исключительной, советскими обстоятельствами обусловленной, подвижно преобразуемой природе. Слова советского языка, во всех возможных его проявлениях, – это те же, за небольшим исключением, слова русского языка, которые вне советских особенностей, тем и контекстов употреблялись и продолжают употребляться всеми, на нем говорящими, в привычных своих коммуникативных целях и функциях. Природа слов не менялась от этого их специфического использования и не изменилась впоследствии, после него.