Иван Грозный — многоликий тиран? - Генрих Эрлих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так о чем я говорил? Да, о Ваньке Романове! Он ведь не просто так меня столько дней и недель обхаживал и, поверьте мне, не о вашем развлечении и просвещении заботился. Я-то быстро его цель уразумел, хоть и разжевывал он мне все потом тщательно, как последнему… ну, вы меня поняли. Надо им, Романовым, как-то объяснить людям, по какому такому праву отпрыск их на трон Русский взгромоздился, и замазать все злодейства, коими их кровопийственный род извел славный род великих князей и царей Московских. Это сейчас, после смуты многолетней, непреходящей, безмолвствуют народ и бояре, а как восстановят силы телесные и душевные, так придут к престолу царскому — и спросят. Попомнят и младенца царственного, на воротах московских повешенного, и прочих, ядом, кинжалом и топором погубленных, и державу разоренную, и мор, и голод. Придется Романовым ответ держать. Тут им без истории моей никак не обойтись. Если обойдутся. Не дай Бог!
Ну а я-то зачем во все это ввязался, спросите вы? Какой мой-то интерес? Почему согласился я унизить род славный и напраслину навести на близких мне людей? Ведь это грех великий пред Господом! Вы такими словами всуе не разбрасывайтесь! Господь — он все видит, все! Это людской суд скорый и зачастую неправый, а жернова Бога мелют медленно, но неотвратимо. Не минет Романовых суд Божий, и кара будет по грехам их.
Что же до меня, то честно признаюсь: это не Ванька Романов ко мне пришел, а я к нему. Умолял я его слезно отпустить меня. Чувствуя приближение смертного часа, хотел я отправиться к Святым местам и там предать свою душу в руки Господу. Это я ему так говорил, и не было в словах моих ни золотника неправды. Я лишь умолчал о том, зачем мне свобода нужна была, для какого дела последнего, быть может, наиважнейшего в моей долгой жизни. И за эту свободу я был готов заплатить любую цену — любую! Ванька-змей это почуял и такую заломил, я согласился, вот и весь сказ.
Какое дело? Сие есть великая тайна. Хотя, быть может, вы уже все знаете. Коли вздыбилась Русь, так, значит, исполнил я дело свое последнее и причина всего вам ведома. А коли не вздыбилась пока, то это ничего не значит, быть может, и устроит еще все Господь наилучшим образом. Вы ждите. Что же до причин, то читайте мое повествование, между строк читайте — и смекайте.
Прямо сейчас и начну. Вот только перышко найду. И куда запропастилось? Только что здесь лежало. Ах да, вот оно! Разложу сейчас вокруг вещи памятные, свитки разные, что я сохранил, тетрадки мои, Господу помолюсь — и начну.
Что-то не пишется. Не мастак я небылицы писать. Не могу придумывать, даже соврать красиво не могу. Пробовал несколько раз в жизни, по необходимости, так только всеобщий смех вызывал. Я поэтому положил себе всегда только правду говорить и лишь иногда, опять же по необходимости, о чем-нибудь умалчивать. Вот как с Ванькой Романовым недавно.
Делать-то что? Давайте так: я все, как было, опишу, а потом листы порежу, ненужное выброшу, словеса требуемые добавлю, а иные на обратные переменю и склею. Непременно какая-нибудь история да сложится!
Эй, что происходит? Рука сама писать пошла! Теперь только читать успевай.
Часть первая
БЛАЖЕННЫЙ ВСЕЯ РУСИ
Глава 1. Царственные отроки
[до 1546-го]Были мы с братом Иваном единственными детьми честных родителей, Василия Ивановича, Великого князя Всея Руси, и супруги его Елены, урожденной княжны Глинской. Кто иное говорил, тех уж нет, а кто говорить будет, тех Бог накажет.
Отец умер, когда мне и двух годков не было, а мать — когда минуло шесть. Я ее и не помню. Долго мне являлась во сне красивая и ласковая женщина, но была ли то мать или тоска по матери, не знаю. А вот Иван, он старше меня на два года, мать помнил, и ему она являлась в видениях — изгибающейся в судорогах на кровати, сжимающей ему до синяков руку и повторяющей сквозь хрипы: «Извели! Отравили! Отомсти!» Он уверял меня, что так все и было наяву, но я ему не верил. Не хотел верить. Если бы открылось злодейство, да злодеев бы поймали, тогда, конечно, другое дело. Убийце и всем его сотоварищам — плаха и вечное проклятие, матери — успокоение, а нам — тихая грусть. А когда лишь тихий шепот по углам?.. Как же можно жить с эдаким? Сидеть с людьми за столом и вглядываться в каждого, и думать: не ты ли? Это же мука непреходящая до самого смертного часа. Кто же такое выдержит? Вот и Иван — не с этого ли все началось?
Разные мы с ним были. Лишь два года между нами и росли вместе, считай, никогда не расставались, а видели все и чувствовали по-разному. Я это наверное знаю, мы с братом в первом казанском походе, во время переходов и ранних, по зимней поре, ночевок много о чем толковали, особливо же о детских годах. И все-то у него в черных тонах выходило, а у меня, наоборот, в белых. О чем ни начнет рассказывать, все на обиды свои сворачивал, а я о том же вспоминал с радостью, а то и со смехом. Вот один случай, его Иван всю жизнь поминал, а для меня он был первой четкой картинкой из детства. Мы играем в большой комнате, бывшей родительской спальной, там еще кровать была, широкая и мягкая, мы с Иваном любили на нее забираться. Входит дородный боярин, князь Иван Васильевич Шуйский, он тогда был первым среди бояр, садится на лавку, тяжело отдувается, устал, видно, потом устраивается удобнее, ногу в сафьяновом сапоге на кровать закидывает и нас к себе подзывает. Иван как до этого сапога доходил, так сразу трястись начинал, а я вспоминаю, как князь усаживает меня верхом на этот самый сапог и начинает качать, как на качелях. Я Шуйских не люблю, богомерзкий род, но даже самый злой человек, отвлекаясь от интриг и злодейств, остановится поиграть со щенком, даст потрепать рукавицу, тряся его голову из стороны в сторону, а потом перевернет щенка на спину и почешет ему живот. Я так думаю, что и Шуйский не хотел нам зла, он если и замечал нас, то именно как щенков, с которыми можно мимоходом поиграть.
Или вот другой случай. Разыгрались как-то да простыню и порвали. Иван все говорил потом, что вот-де содержали нас как нищих или, прости Господи, иностранцев, и одежи хорошей не было, и простыни гнилые подкладывали. А того не помнит, что я голову-то в прореху засунул и в галерею пробрался, а там, мамку подкараулив, бросился на нее с криком. То-то смеху было, а мамка, когда в чувство пришла и заикаться меньше стала, нас, пострелов, простила и больше уж гнилые простыни не стелила.
Я, конечно, брата Ивана понимаю. Росли-то мы вместе, да вот жизнь у нас была разная. Он с малолетства — государь и великий князь, он воз тянул, а я даже и не пристяжная, так, ставили иногда рядом, больше для виду. А служба государя известная — являть себя во всей пышности и блеске, народу в умиление, послам заграничным в устрашение. Облачат его в одежды царские и ведут торжественно в собор, службу многочасовую стоять, или на трон посадят, чтобы перед послами целую церемонию разыграть. Все бояре ему в ноги кланяются, сам Шуйский дозволения спрашивает слово молвить, и послам говорят только от его имени: «Великий князь Иван Васильевич повелел!» А Ивану только и дела, что кивнуть милостиво или, наоборот, очами сверкнуть, как бы в гневе, а иногда и слово сказать, заученное. Тяжело после такого совлекать бармы златотканые и облачаться в одежу обыденную, видеть после раболепства пренебрежение, а то и крики укоризненные слышать, что-де перепутал слова и теперь из-за его, несмышленыша, ошибки большой ущерб будет государству. Другой бы на это и внимания не обращал. Вот я, например. Только бы радовался, что одежду великокняжескую, парадную, скинул. Признаюсь, примерил я ее как-то по глупости, так через пять минут сопрел и почувствовал, как она меня к земле придавливает. Тяжела! А что до бояр, так мне никакой радости не было бы, что немолодые люди, с бородами по пояс и со шрамами, на поле ратном полученными, у меня, мальчишки, в ногах ползают. И упреки за ошибку я бы выслушал со смирением — тексты учить надо. Слова — они много значат. Это добро от сердца, а зло — от языка.
Но то я, а то — Иван, он все по-другому принимал, вот я и говорю — разные мы были. Старший брат и меньший брат. Ему все, а мне — мне то, что осталось. Но я Ивану не завидовал, я никогда никому не завидовал, потому, наверно, и дожил до моих лет, не точила меня зависть и не толкала на лихие поступки. Так уж заведено, так завещано нам было с братом дедом нашим и отцом, их волю почитать надо как Божию, а против Божией воли бунтовать — грех. Если бы все так мыслили! Обычай этот, первородства, был введен совсем недавно и не укоренился в мыслях, отсюда столько бед, обрушившихся на наш род и державу. Раньше-то как было: отчину наследовал не сын, а брат. Был в этом большой смысл, нельзя было малым да слабым править, князь должен во главе войска стоять и в поле воевать, иначе соседи удел разорят, а то и вовсе отберут. А с другой стороны посмотреть, так из-за этого вражда между братьями возгоралась, каждый первым хотел быть и права свои предъявлял. Так что я могу понять моего прапрадеда Василия, сына великого князя Димитрия Ивановича, прозванного в народе Донским. С одной стороны — сын, ненаглядная кровиночка, с другой — братья-волки, которых он еще в детстве за уши драл и которые потом всю жизнь его смерть сторожили и козни всякие строили. Сын, конечно, еще несмышленыш, так у него бояре да воеводы верные будут, в обиду не дадут. И отказал державу сыну Василию. Тут пошла смута великая на Руси. Дядья не смирились с таким нарушением дедовских обычаев, один из них, кстати, тоже Юрий, даже спихнул на время племянника с великокняжеского престола. В результате Юрий лишился и престола, и жизни, Василий же стараниями дяди лишился глаз, оттого и получил прозвание Темный, но престол вернул. Так внедрился новый обычай, и Василию Темному наследовал уже сын, наш дед, Иван Васильевич. При нем никаких смут и в заводе быть не могло, он и Русь, и соседей в страхе держал, недаром еще при жизни Грозным величался.