Дневник - Софья Островская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А брат погибает на глазах. Видимо – шизофрения. От этого мне не легче. Это очень смешно, но мне от этого – тяжелее. А должно бы быть все равно.
Забываю все. Не знаю, что было вчера. Не помню, с кем говорила по телефону и к кому обещалась быть. Механическая страшная кукла – по существу, мертвая, Ахматова называет меня «симулянткой здоровья».
Встречи, люди, разговоры, события.
Кажется, много примечательного. А может быть, ничего такого и нету.
Где-то – на каком-то перегоне – я перестала понимать.
Кроме жалости и презрения, что бывает еще?
На днях, ночью, у Ахматовой слушала соловья: в комнату входила белая ночь и Шереметевский сад – и вдруг около трех запел соловей. А я, дура, чуть на заплакала. Соловей! 1947! Ленинград! Рядом трамвай № 5!
Ахматова говорит на это пророческим голосом:
– Всегда и всюду трамвай № 5!
Ей вернули литературный паек. Константин Симонов (через кого-то) просит у нее для печати статью о Пушкине. И только что ее вновь обругали в газетах за «религиозную эротику» и за старую статью о «Золотом петушке» – низкопоклонство перед Западом[1064].
Трудно писать. Не для кого.
Какая-то механическая кукла – страшная – собирается поехать в Москву. Для этого нужно подготовить французские[1065] и польские переводы, для Кедриной и Эттингера. Вместо этого страшная механическая кукла делает на последние деньги салат и ночью сидит на Марсовом поле – или одна гуляет по набережной – туда-сюда, взад-вперед – на перламутровом сантиметре вселенной.
27 декабря 1947
Еще раз: Ахматова живет биографию – и дни свои переносит (вполне сознательно) в посмертное. Очень озабочена (по-настоящему, деловито) тем, что о ней будут писать «потом» и как то или это отразится в далеких биографиях – 2047 год, например!
Около 11 вечера. Встречаемся с нею на дивных заснеженных улицах в ласковом декабре. Гуляем по переулочкам. Возмущенно рассказывает: в первые дни после знаменитого постановления у нее была шумная окололитературная дама Марианна Георгиевна (из «Ленинграда»)[1066] и авторитетно и таинственно предупредила ее: месяц не выходить на улицу.
– Ну, а если выйду? – спросила Ахматова.
– Ташкент.
Ахматова и не выходила (она все-таки покорная!), никому об этом не рассказала. Кроме Ольги Берггольц. Та сказала:
– Это она, вероятно, от себя.
Ахматова не поверила – и так-таки не выходила. По-моему, гораздо больше месяца. Много раз видела Ольгу. А теперь открылось, что еще в то время Ольга, рассказывая об этом Нине Ольшевской (жена Ардова) в Москве, сказала:
– Ей показалось, что ей запрещено выходить на улицу.
Ахматова кипит – разочарование в Ольге, недоверие, сомнения.
– Что же обо мне будут говорить? «Показалось»… значит, галлюцинация? Значит, сумасшедшая. Чаадаева хоть Николай I сделал сумасшедшим, а здесь – какая-то Ольга… Если это где-нибудь останется, ей поверят, поверят. Если потом и выздоровела, то все-таки была сумасшедшенькой.
Ольга упала. Ахматова советуется – объясняться с ней или нет.
1950 год
Ленинград
1 марта, ночь
Возможно, что надо продолжать дневник. Скользко. Предвесенние морозы. Снижение цен, которое приводит в восторг нас всех, обывателей, на 25–30 %. И установление золотого рубля – это самое важное, но обыватель этого не понимает.
Прекрасное одиночество без единого часа одиночества. Людьми забиваю пустоты, но пустоты продолжают быть – великолепные, холодные, замаскированные буднями.
Месяц – перевод болгарской пьесы[1067] и уроки болгарского. Коллеги: Пузырева Женя и Доброва Маша. У первой – время войны в Англии, у второй – в Колумбии. Писатель Ю. Герман буквально повторяет мои слова:
– Значит, все-таки есть такая страна – Колумбия?!
В прошлом году – февраль: перевод писем Радищева с Анной Андреевной[1068].
В этом году – февраль: попытка вновь «заработать» на письмах Радищева через Институт истории литературы. Маше Добровой – франсистке – по партийной линии предложили попробовать свои силы на русском языке XVIII века. Всю ночь работаю – жучком! – для ее работы. Если проверять будет Пиксанов, мы погибли. Я могу дать прекрасную стилизацию XVIII века, но, конечно, не чистый радищевский стиль… Для этого нужно время, а у меня было 9 часов всего: и для овладения, и для оформления. Пусть бы забраковали: и такая, «сверхскоростная», попытка архаизации стоит дорого!
Эдик, видимо, шизоид. Эндогенная нервность.
Котенок Тика умер. На его месте цветет и тиранствует самая обыкновенная ленинградская кошка Кузя, бог Эдуарда, бич его и обожаемый палач. Кузя – типичная дочка ахматовской Катьки! Если темпераментом Кузя пойдет в маму – Катьку, – катастрофа! Пока – ей 16 месяцев – держу ее в принудительном девстве!
Совершенно нет времени для себя.
Видимо, это очень хорошо. Видимо – так и надо.
Седею, старею – и радуюсь этому. Мои болгарские дамы хотят омолодить меня хной, но я протестую.
Минуло полтора года, как умер Г. В. Рейтц, самый необыкновенный человек в моей жизни.
В мае – июне 1949-го была около месяца в Москве – резко обострилась по-хорошему связь с Ниной Воронцовой и ее матерью, вдовой генерала Олохова.
Москва – прекрасна и чудовищна: галлюцинаторное смешение ХХI века с XVII. Дивные кремлевские и москворецкие перспективы – и зловонные, захламленные арбатские переулочки.
Николеньку не искала. В конце 49-го года страшные встречи с Артемовым: легендарный «комиссар» кажется страшным «недорасстрелянным» призраком в нашу эпоху.
Что же еще?
Кажется, все!
Татика с декабря 1948-го пребывает в Польше – и от ужаса встречи с «милыми родственниками» мечтает, как о высшей благодати, о возвращении на родину. Пусть нищета – но дома, дома!
Вторник – 11 апреля [1950] года
На днях в журнале «Огонек» № 14 напечатаны первые советские стихи Ахматовой[1069] – и первые вообще после такого большого перерыва. Значит, прощена. Обрадовалась и послала ей телеграмму в Москву, где она уже около месяца гостит у Ардовых. Левушка, говорят, переведен в Москву[1070]. Может, больше и не увижу его никогда.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});