Дневник - Софья Островская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтение Байрона – «Дон Жуан». Перевод Т. Г[недич] сделан восхитительно: льющаяся, легкая, певучая русская октава. Но – все-таки: тема с вариациями. В музыке Моцарт – Лист возможен. А в поэзии Байрон – Гнедич, кажется, невозможен[1060].
У меня хорошо получается Ахматова по-польски. Моя попытка перевода «Мой городок игрушечный сожгли» на французский мною единолично забракована. Я к себе очень требовательна, холодна и беспощадна. Во мне, к сожалению, нет ни безумия, ни самовлюбленности. Только недавно поняла, что я очень нормальный, очень уравновешенный и трезвый человек. Мне все казалось, что я – вне нормы. Нет. Я – норма. Вот от этого, возможно, мне и трудно.
Продаю вещи и этим живу: голубой дербентский ковер – 1000, темный ферганский – 800, русский – 900. Какой-то хрусталь, какие-то кружева. Выкупаю в ломбарде брильянты с рубинами и золотой браслет с платиновыми звеньями. А продать это – некому. Кто же теперь покупает золото? У нас это больше не валюта. О такой бытовой валюте «на черный день» никто и не думает (спекулянты разве). Черного дня в будущем уже нет, ибо вчерашний день подобен завтрашнему.
Анат. Костомаров – Свирьстрой – у него работают наши лагерники: бомж – без определенного места жительства, «доходяги» – доходились, заканчивают, либо санаторий, либо кладбище.
Вот и я такая же – «бомж доходяга!».
А мне и кладбища не надо. Я в морг или в анатомичку. Хочу, чтобы хоронили меня без похорон – как маму: неизвестно куда, неизвестно где – могила неизвестного солдата, символическая могила без мрамора и огней.
Завещание, пожалуй, писать надо, а то все перепутают, начнут меня чествовать, вспоминать, одаривать цветами и лентами. К черту! У меня свои дороги.
Я вернулась домой в 7 час. вечера. Брат встретил любезно, растерянно и молча. Я лежала у себя. Он сидел у себя. Он даже не спросил, как я себя чувствую и чем болею. Потом я топила печку. Потом – от гнева и холодной обиды (без элементов обиды) – пила с ним водку. Смешной. Все сердится. Ненавидит Валерку. Пожалуй, ненавидит и меня. Возможно, ревность, одиночество. Наверняка: дурная наследственность.
Несмотря ни на что, я холодно и любопытно слежу за тем, как люди падают. Удерживать от падения, пожалуй, не умею. Таких, как я, побеждают. I am not a fighter[1061]. Я только смотрю.
Мне очень хорошо и тихо у Тотвенов.
Мне очень трудно и нехорошо дома. То есть «дома». А с утра было прекрасное настроение – человек с черными глазами пришел ко мне и, не сказав ничего, сказал о любви своей. И во сне я была счастлива так, как я не бывала счастлива в жизни: я несла в свою комнату (бывшую) бутылку шампанского и улыбалась тому, что может быть. Во мне была радость и духа и плоти. Во сне я была настоящей женщиной, любящей, любимой и беспредельно счастливой. Я была счастлива в ожидании счастья, которого я не знала и не знаю. Во сне человек даже не прикоснулся ко мне. Он был только встревожен и бледен южной смуглой бледностью. Но во сне я знала то, что знала всегда: я люблю и я любима. И я – счастлива.
В эту минуту меня разбудила Паулина. Было около 10 утра. Я долго удерживала сон, но не удержала.
Во сне я видала мертвого человека.
Во сне я видала мертвый призрак.
28 апреля, 1947
Ночевала у стариков. Удивительный и страшный (по-особому страшный) сон на сегодня:
Я с мамой в какой-то очень нарядной (дворцовой) жилой комнате. Мама говорит:
– Нина Багратион умерла.
Во сне я знаю, что она умерла уже очень давно, но почему-то спрашиваю:
– Где она?
Мама говорит, что она в соседней комнате и что надо туда пойти.
Двустворчатые великолепные двери (empire), и за ними неожиданное: как зимний сад, пальмы, цветы, множество цветов, зеленоватый ясный сумрак. Комната узкая и в ней – три ряда гробов, девять гробов, и в каждом гробе – покойница в белом, кружевная невеста с флердоранжем, все молодые, красавицы, но не спящие, а мертвые, по-настоящему мертвые, костяные, с синевой у губ и век, с особой – опять-таки костяной – желтизной лица.
Во сне я поражена и растерянна: я близорука, мне страшновато, и я не могу найти среди этих покойниц Нину. Я не могу ее узнать: я не вижу.
Я медленно миную ряды гробов и у другой двери, ведущей куда-то дальше, оборачиваюсь к гробам, становлюсь на колени pour faire une prière[1062]. Я, кажется, крещусь и шепотом спрашиваю у мамы, которая со мною, но которую я не вижу. (Она где-то рядом за мною.)
Ответа мамы нет, но я начинаю смотреть на одну покойницу и знаю, что это именно Нина. Я перестаю быть близорукой и начинаю видеть, прекрасно видеть. Все покойницы – красавицы, одна даже белокурая (почему-то запомнилась), но та, на которую я смотрю, Нина, такая, как я ее видела в гробу, прекрасная, но уже гробовая.
Мама быстро говорит, предупреждающе, я не помню что.
И вдруг Нина – мертвая, гробовая Нина – поднимает веки и смотрит на меня. Я знаю, что на меня смотрит покойница, что это взгляд оттуда.
Мне очень страшно, но я смотрю ей прямо в глаза, по-моему, очень долго, в эти громадные изумительные глаза, которые не блестят – мертвые.
Она наконец опускает веки. Мы с мамой выходим. Мама закрывает двери – стеклянные, – но я маму опять не вижу: я только знаю, что она здесь.
Все обрывается. А потом я иду по Невскому, по теневой стороне от Адмиралтейства и на углу Мойки, у Строгановского дворца, опять вижу Нину: она идет навстречу, покойница, гробовая, но с живыми глазами, смотрит на меня и улыбается. Она в белом, в фате, с флердоранжем, за ней волочится белый шлейф. На улице никого, только мы (как бы в утро белой ночи). Она проходит мимо и подает мне что-то: обрывок сукна – кажется, красного – и записку. Она прошла; я не оглядываюсь, я читаю, это ее почерк. Две-три строки по-русски. Это просьба – что-то сделать и кого-то повидать. Я просыпаюсь и – забываю. Я не помню, что я должна сделать и кого увидеть. Знаю только, что мужское имя: le petit nom[1063] и фамилия. Мне не известные.
За последние дни вспомнила о Нине, но не реально, а «боком»: хотела вынуть ее портрет из подаренной ею рамки и вставить туда что-то другое.
Ночь на 4 июля
Еще раз: как хорошо, как благословенно, что мама умерла! что не видит мертвящего ужаса моего дома, что не видит гибели своих детей.
Я – лошадь, конечно. Цирковая, беговая, скаковая, муштрованная, умная, бессахарная. Мне все нипочем. Я и по кривой выеду. Я ведь – сибирская.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});