Избранное - Луи Арагон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, сегодня утром. Если бы речь шла лишь о письме в Марсель, было бы полбеды! Наклеишь тридцатифранковую марку — разумеется, в старых франках, — только и всего. А Япония — это уже авиапочта, значит, надо идти в почтовое отделение, взвешивать, спрашивать, сколько платить, да еще — это самое противное — возиться с международными купонами для ответа; четыре таких купона лежали на конверте как четыре упрека. Я никогда купонами не пользуюсь, даже если пересылка письма в какой-нибудь Массачусетс или Кашмир стоит бешеных денег. В купонах мне всегда чудится что-то нечестное, будто я их украл. Обычно я забываю их где-нибудь, отправляю — или не отправляю — письма без них, а потом, в один прекрасный день, наводя порядок — знаете, случаются дни, когда разбираешь свои бумаги, — я швыряю эти купоны в мусорную корзину и чувствую себя негодяем. Но все это я проделываю только со своей личной корреспонденцией. А тут мне надо было наконец решиться. В шестьдесят восемь лет терять невинность в связи с почтовыми купонами! Отправляя письма в Японию или Кению! Впрочем, это не намного экстравагантнее, чем быть в моем возрасте влюбленным.
Итак, сегодня утром. Я ушел из дому украдкой. С письмами. И с четырьмя купонами. Спускаясь по лестнице, я их чуть не выронил, эти купоны. Я остановился и взял в левую руку бумажник. Это было и само по себе не очень удобно, а тут еще купоны все время норовили выскользнуть, да и конверты надо было не упустить. Я вышел на улицу, держа бумажник тем же манером.
Там мне тоже легче не стало. Раскрыть бумажник, сунуть в него купоны, следя при этом, чтобы письма не упали на землю. В бумажнике, кроме внутренних отделений и всяческих прорезей и щелок, на одной стороне есть маленькие кармашки — для марок и еще для чего-то, — но я ими никогда не пользуюсь. Впрочем, для купонов они слишком малы, и когда я пытался засунуть купоны в прорезь над кармашками, оттуда что-то выпало. Это была фотография М., маленькая и прелестная. Я подобрал ее и положил все между двумя створками бумажника, вместе с банкнотами. Все вперемешку. Ничего не поделаешь.
Когда я свернул на улицу Гренель, до почты еще надо было идти и идти… Из головы у меня не выходили проклятые купоны. Я уже не в силах был вспомнить, куда я их в конце концов запихнул. В руке я держал два письма. Ах да, в бумажник, ну конечно в бумажник. Я вытащил его, чтобы проверить. Там были деньги; я уронил тысячу франков — разумеется, старых — и подобрал их с земли. Пересчитал и сложил банкноты. Купоны я класть в бумажник уже не стал. Зажал их в руке вместе с письмами. Бумажник — он меня чуть ли не в голос просил, чтобы я положил его во внутренний карман пиджака… Так со мною всю жизнь: нужные бумаги я сую между подкладкой пиджака и жилетом, марки теряю, в мелкой монете путаюсь, письма отправлять забываю — такой уж у меня характер. Я сразу же забываю, что делаю, потому что мысли у меня витают где-то очень далеко.
Я видел, как вот уже несколько минут со стороны улицы Бургонь, по левой стороне, навстречу мне движется человек — для вежливости скажем: пожилого возраста. Шел он довольно медленно и ощупывал палкой край тротуара. Поначалу я даже не понял, что он слепой, но потом разглядел, что палка у него белая. Слепые на меня всегда производят сильное впечатление, особенно с тех пор, как я оглох. Потому что глухой — это еще куда ни шло, а вот если еще вдобавок и ослепнешь! Я глядел на этого человека, который меня не видел, и представил себе вдруг эту ситуацию, так сказать, в перевернутом виде: я сразу сочинил роман, в котором главный персонаж — а может быть, даже и не главный — был слепой, но из тех слепых, которые, став слепыми давно, возможно, даже с самого рождения, привыкли, приспособились к своему увечью… Все другие чувства… ну, там, чутье, обоняние, но главное — слух… заменили собой зрение, так что эти слепые узнают людей, ориентируются в том, чего мы не замечаем, даже видят многое такое, чего мы своими зрячими глазами не видим. Мой роман и был об этом зрении, которое вовсе не зрение, — роман о слепом, которому ведомо то, что для окружающих остается за семью печатями, и так далее… Мозги у меня работали сейчас полным ходом. В несколько секунд я навообразил целую кучу всяческих перипетий. Растормошить меня для такого дела ничего не стоит. Жена слепого — потому что он был, разумеется, женат — говорила ему: «Лучше быть слепым, чем глухим», и это представлялось ему бесспорным. Потому что, если бы он оглох, он не мог бы услышать, как бьется сердце мужчины, стоящего рядом с его женой. А глаза — что нового вам откроют глаза?
Человек тем временем приближался, постукивая белой палкой о край тротуара. Он был плохо выбрит, щеки — россыпь серых и белых точек.
Зажав письмо и международные купоны в руке, я все глубже уходил в свой роман. Так уж у меня голова устроена. Каких только чудес не произошло в ней за эти две минуты! Я с первых же мгновений ясно представил себе, как будут развиваться в романе события, хотя и… Перипетии. Да. Итак, в одно августовское утро он оглох. Именно в августовское — и прежде всего потому, что сейчас тоже было августовское утро, а еще потому, что в Париже в августе гораздо меньше машин, меньше шума на улицах, и первое время он не замечает своей глухоты, полагая, что все дело в сезоне. А потом — трагедия. Слепой — и вдобавок глухой! Лишь сделавшись глухим, он ощутил себя по-настоящему слепым. Отныне ему будет уже недоступно то, что всю жизнь позволяло различать вещи, людей. Трудно даже представить себе, какой это ужас — кромешная тьма в ушах. Когда ты уже не только не знаешь, откуда идет звук, и не только путаешь собственные имена… Тук-тук. Он колотил палкой по краю тротуара. Не глухой и слепой из романа, нет — просто слепой с улицы Гренель… Он поравнялся со мной и пошел дальше, я обернулся, чтобы посмотреть, как он удаляется: тук-тук, стучала белая палка. Я дошел до почты.
Честно говоря, мы нередко придумываем проблемы там, где их нет. Взять, например, международные купоны. Все ведь так просто. Я спрашиваю себя, почему до шестидесяти восьми лет это являлось для меня такой сложной проблемой. Спрашиваю себя, спрашиваю вас. Наверно, потому, что человек глуп, да, да, глуп. Чтобы отправить письмо в Японию, обращаешься, разумеется, в окошко «Авиапочта». Служащая берет письмо, кладет на весы, затем короткая пауза, и ты недоумеваешь, чем мог ее так удивить вес твоего письма. Потом на листке бумаги она производит подсчет. Потому что купоны ты ей уже отдал вместе с письмом. Да, кстати, ведь я же не посмотрел, в каких деньгах на них указана стоимость — в наших франках и сантимах или в… как же теперь называются японские деньги? Я собирал марки между 1905 и 1910 годами, и тогда на марках Японии стоимость значилась в иенах. Но дама в окошке, видно, привыкла иметь дело с иенами, как со старыми, так и с новыми. Она говорит мне: «Трех купонов достаточно, а стоимость четвертого я могу, если хотите, вернуть вам почтовыми марками». У меня в голове мелькнуло было в ответ: «Да ведь я больше почтовых марок не собираю». Но тут я заметил у себя в левой руке письмо в Марсель и решил не отказываться от марок. Честно говоря, я не так уж плохо все рассчитал, потому что дама вернула мне в качестве сдачи две марки по тридцать франков, я хочу сказать — по тридцать сантимов. Для письма в Марсель хватает одной. На сей раз я не торопился; перед окошком был удобный прилавок, так что, ничего не уронив, я аккуратно вложил лишнюю марку в кармашек бумажника, куда не входят международные купоны. Японец, очевидно, ошибся в вычислениях: для ответа не понадобилось так много купонов. Но тем хуже для него. В конечном счете.
На улице Гренель, по пути домой, я попытался вспомнить, на чем я остановился в романе. Никто не знает, видят ли кузнечики. Но они слышат — это бесспорно. В Провансе я часто проделывал такой опыт — в саду или в поле. Берется кузнечик, который стрекочет где-то поблизости. Можете двигаться, можете идти по направлению к нему — он стрекочет по-прежнему. Он не видит, что вы к нему приближаетесь. Потом, на некотором расстоянии от вас, причем всегда на одном и том же, он умолкает. Можете повторить свой опыт хоть десять раз. Отметьте точно место, куда вы ступали, и окажется, что замолчать вы его заставляете всегда с одной и той же точки. С этого расстояния он уже слышит… Какое отношение имеет это к моему роману? Сразу этого не увидишь, но достаточно поразмыслить, чтобы услышать…
Мой недавний слепой снова шел мне навстречу — теперь со стороны улицы Бак. В конце концов это мог быть и другой слепой. Издали его палка не показалась мне белой. Но когда он подошел ко мне на расстояние кузнечика, я совершенно точно узнал и палку, и человека: я услышал, как стучит его палка по краю тротуара, — или, может быть, угадал, как она стучит. Это был тот же звук, который я слышал по дороге на почту, и в нем была та же размеренность. Если бы палка говорила, я бы слов не разобрал, но различил бы ритм, в котором бьется ее речь: два удара одинаковых, третий послабее, два удара одинаковых… по стуку можно было узнать этого человека так же безошибочно, как узнают людей по усам или по бородавке на носу. Заметьте, пожалуйста, что это не я слепой, просто я стал воображать слепоту — улавливаете ход моих мыслей? Теперь, когда он оглохнет, он больше не будет знать, обманывает его жена или нет. Он больше не услышит стука человеческих сердец. Может быть, для него останется запах… или изменение электрического поля…