Дневник - Софья Островская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зачем они так поступили? Ведь получился обратный результат – жалеют, сочувствуют, лежат в обмороке от отчаяния, читают, читают даже те, кто никогда не читал. Зачем было делать из меня мученицу? Надо было сделать из меня стерву, сволочь – подарить дачу, машину, засыпать всеми возможными пайками и тайно запретить меня печатать! Никто бы этого не знал – и меня бы сразу все возненавидели за материальное благополучие. А человеку прощают все, только не такое благополучие. Стали бы говорить: «Вот видите, ничего не пишет, исписалась, кончилась! Катается, жрет, зажралась – какой же это поэт! Просто обласканная бабенка. Вот и все!» И я была бы убита и похоронена – и навек. Понимаете, на веки веков, аминь![1038]
Обедаем у меня, пьем водку.
Интересный день.
О ней действительно очень много говорят. Разносятся слухи – паралич, сошла с ума, отравилась, бросилась в пропасть на Кавказе. Все ловит, собирает, пересказывает, улыбается – и: торжествует.
– Подумайте, какая слава! Даже ЦК обо мне пишет и отлучает от лика. Ах, скандальная старуха?..
27 октября, воскресенье
Обедают у меня Анта и Ахматова. Опять водка. Мне скучно и раздраженно. Ахм[атову] в больших дозах иногда не выношу совершенно. Лицемерка, умная, недобрая и поглощенная только и единственно собою.
Анта шутит, но ей, кажется, даже дышать уже трудно.
– Не выживу, – говорит просто, – на будущий год, в это время, вспомните обо мне. Меня уже не будет.
31 октября, четверг
Д-р Р[ейтц] заболел – сердце. Мне самой нынче плохо, долго лежу, потом еду в Апраксин, сдаю в починку обувь по ордеру (милая Мар[ия] Степ[ановна] все заботится обо мне!). Около 5-ти приходит Ахматова. И снова – водка, водка, вино. Сорит деньгами. Очень любит пить. Теперь в особенности. Мне кажется, пила бы ежедневно – и много, и быстро, и жадно.
Ноябрь, 3
Два дня у Тотвенов. Очень тихо. Штопаю, читаю допотопные вещи, кладу пасьянсы, хорошо сплю.
Никто не понимает, что такая пристань – тишайшая из самых тихих – мне очень нужна.
Я ведь очень устала. И я совсем одна – навеки.
2-го вечером читаю Молитвослов. Какие есть красивые молитвы. Надо бы переписать.
7 декабря 1946
Шатаюсь по каким-то людям – словно друзья? Сдельных работ нет. Продажи. Ломбарды. Запоздавшие тысячи за Труэта.
Очень часто – Ахматова. С нею – трудно.
Сегодня слякоть, ростепель, Петербург. Смотрю с Татикой и Женей Пузыревой фильм о Нюрнбергском суде[1039]: очень страшно, очень – но логически незавершенно. Запоминаются измученные лица Кейтеля и Йодля – лица предельного человеческого страдания. Демонстрация отрывков из фашистских фильмов не доказывает необходимости такого страдания – и поэтому: фильм сделан политически плохо. Нюрнберг – казнь, а не убийство. А зритель – середнячок! – уходит ошарашенный и политически сбитый с толку: вот еще одно убийство! В серии избиений, трупов и Майданеков трупы казненных кажутся продолжением серии, а не следствием ее. Фильм не дает закономерности хода событий – от факельцуга до виселицы. Это – неудачная работа Кармена. Почти вредная.
Иду на именины к Кисе. Она вышла замуж за В. К. Романова. Отец ее всегда кичился древностью рода Палтовых и говорил, что она сделала бы честь роду Романовых, выйдя за кого-нибудь из великих князей. Этот Романов – крестник Константиновича. Отец его был не то егерем, не то лакеем в Павловске.
14 декабря, суббота
Надо бы сделать конец к «Золотой Книге» – такой конец, какой мог быть в настоящем.
Мягкий снег на улицах. Мороз. Вечер. Зажженные фонари. Та же комната (и не та). Та же лестница. Те же ворота. Тот же час (и не тот). И равнодушный тупой голос:
– Умер, умер. Как же! умер…
А ведь здесь когда-то, у Вашего порога, билось человеческой любовью человеческое сердце. А ведь здесь когда-то по этой лестнице шла к Вам ослепительная нежность, о которой Вы, может быть, и знали, но на которую не взглянули ни разу. А ведь здесь когда-то звучали голоса, которые всегда говорили не о том. И долгие годы жизни, блистательной и страшной, проходили и вдоль и мимо.
Простите, призрак.
Я не смогу и подумать о Вас и оплакать Вас.
Простите меня, Призрак.
Конец «Золотой Книги» пришел. Очень легко. Очень просто. Ибо душа не вмещает больше скорби – и веселится.
21 декабря, пятница
Ахматова думает, вероятно, что я – лесбиянка. И идет ко мне, пьяная, тревожными путями андрогина, не уверенного в своей дороге. А мне и странно, и смешно, и отвратно. Я не лесбиянка, дорогая. Я просто знала слишком прекрасную мужскую любовь и осталась коронованной и любовью и поклонением. Я целомудренно отношусь к страсти. Я от любовника требую очень многого. Я люблю кактусовое цветение чувственности. Я – криптограмма. Вот именно поэтому я и одна.
Веселый вечер в остроумии и хорошем зубоскальстве: Ахматова и Исидор Шток[1040]. Много вина. А настроение у меня такое, что хоть в нюрнбергскую петлю!
«…и прах был тайно развеян по ветру»[1041].
Европейское средневековье не кончилось.
Шток остроумный, неглупый, из семьи венских музыкантов. Распутный, холодный, пересыщенный дешевками (говоря о другом, сказал собственно о себе: «Я ведь умею считать только до ста! Я понимаю: сто. А вот Сикстинская, говорят, стоит 800 миллионов – но этого я уже не понимаю! А линкор, может быть, стоит 2 миллиарда. И этого я тоже не понимаю»). Он тоже ушиблен войной – и унижен страшно: вспоминает – и все время смеется. Непрерывно смеется, словно рассказывая что-то очень забавное и чуть непристойное.
– …штрафные! Разведчики! Ну и публика! (Смеется.)
– …Мурманск тогда по приказу Верховного Командования должны были сдать… (Смеется.)
– …спасла «бригада» из уголовных и штрафных из Соловков (смеется)… их была тысяча… а вернулось пятьдесят человек (смеется).
Говорит о своих товарищах по подводному флоту, называет имена, рассказывает анекдоты – очень интересно, очень живо и увлекательно. И – вдруг:
– …а когда я снова приехал в Мурманск, я их всех увидел (смеется)… Только они стали бюстами… бронзовыми бюстами… (Смех переходит в хохот.)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});